Пеллико С. Мои темницы. Штильгебауер Э. Пурпур. Ситон-Мерримен Г. В бархатных когтях - страница 20
Чтобы стать более твердым в этом решении, я задумал отныне впредь тщательно излагать письменно все мои чувства. Плохо было то, что комиссия, позволяя мне иметь письменные принадлежности и бумагу, пронумеровала листы этой бумаги, с воспрещением уничтожить хоть один, и оставила за собой право исследования, на что я употребил эту бумагу. Чтобы заменить бумагу, я прибег к невинной хитрости — полировал кусочком стекла грубый столик, стоявший у меня, и на нем потом писал каждый день длинные размышления об обязанностях человека и в особенности о моих обязанностях.
Я не преувеличиваю, говоря, что для меня часы, употребленные так, были иногда полны наслаждения, несмотря на трудность дыхания, которую я испытывал от чрезмерного жара и мучительнейших укусов комаров. Чтобы уменьшить количество этих последних, я был вынужден, несмотря на жару, писать не только в перчатках, но и обвязав себе запястье, чтобы комары не попали за рукава.
Эти мои рассуждения носили характер скорее биографический. Я рассказывал про все хорошее и дурное, что было во мне с детства до сих пор, рассуждая сам с собою, стараясь разрешить всякое сомнение, приводя в порядок, на сколько умел, все мои понятия, все мои мысли относительно всего.
Когда вся поверхность стола, годная для употребления, становилась исписанной, я читал и перечитывал написанное, размышлял над тем, что уже было обдумано, и наконец решался (часто с сожалением) соскоблить все это стеклом, чтобы снова иметь эту поверхность годной к восприятию моих мыслей.
Затем опять продолжал свою историю, часто замедлялась она отступлениями всякого рода, анализом то того, то этого метафизического пункта, или морального, политического, религиозного, и когда все было исписано, я опять читал и перечитывал, а потом соскабливал.
Не желая иметь никакого повода к препятствию в пересказе самому себе, с самой свободной доверчивостью, фактов, вспоминавшихся мне, и моих мнений, и предвидя возможность чьего-нибудь посещения с целью обыска, я писал на жаргоне, т. е. перестанавливал буквы и делал различные сокращения, к чему я чрезвычайно привык. Такого посещения, однако, не случилось, и никто не замечал, что я так прекрасно провожу мое печальное время. Когда я, бывало, заслышу, что смотритель или другой кто открывает мою дверь, я покрываю столик скатертью и кладу на нее письменные принадлежности и законную тетрадку бумаги.
XXVIII
Также и этой тетрадке посвящал я по несколько часов, а иногда и целый день или целую ночь. Писал я там литературные вещи. В то время мной были написаны: «Ester d’Engaddi» и «Iginia d’asti» и следующие песни, озаглавленные: «Tancreda», «Rosilde», «Elegí e Valafrido», «Adello», сверх того много набросков трагедий и других произведений, и между прочим набросок поэмы «Lega Lombarda», и другой поэмы «Cristoforo Colombo».
Так как допроситься новой тетради, когда старая кончилась, не всегда было легко, то я сначала набрасывал сочинение на столике или на бумажонке, в которой мне приносили сухие винные ягоды или другие фрукты. Иногда я отдавал свой обед одному из секондини, уверяя его, что у меня вовсе нет аппетита, и тем подбивал его подарить мне листок бумаги. Это случалось только в известных случаях, когда столик был весь записан, и я еще не мог решиться соскоблить с него то, что было написано. В таком случае я терпел голод, и хотя тюремный смотритель имел в распоряжении мои деньги, я весь день не просил у него чего-нибудь поесть, чтобы он не заподозрил, что я отдал свой обед, частью потому, чтобы секондино не увидал, что я обманул его, уверяя, что я потерял аппетит. Вечером я поддерживал себя крепким кофе и упрашивал, чтобы его приготовила сьора 5 Цанце 6. Это была дочь смотрителя, она, если могла сделать кофе тайком от матери, делала его чрезвычайно крепким, таким, что при пустом желудке этот кофе причинял мне нечто вроде судорог, правда, не болезненных, которые и заставляли меня бодрствовать всю ночь.
В таком состоянии мягкого опьянения я чувствовал, что мои умственные силы удваивались, я поэтизировал, философствовал, молился до зари с величайшим наслаждением. Затем внезапное утомление охватывало меня: я бросался тогда на кровать и, не смотря на комаров, которым, сколько я ни завертывался, все-таки удавалось жалить меня, я спал глубоким сном час или два.