Пеллико С. Мои темницы. Штильгебауер Э. Пурпур. Ситон-Мерримен Г. В бархатных когтях - страница 45

стр.

Когда я остался один в этом страшном вертепе и услышал, как заперлись за мною запоры, и разглядел при слабом свете, который падал из высокого окошечка, голую доску, данную мне вместо постели, и огромную цепь в стене, я сел, дрожа от ярости, на эту постель и, взяв эту цепь, вымерил ее длину, думая, что цепь предназначена была для меня.

Спустя полчаса, загремели ключи, открывается дверь: это главный тюремщик нес мне жбан воды.

— Это пить, — сказал он грубым голосом.

— Спасибо, добрый человек.

— Я не добрый, — возразил он.

— Тем хуже для вас, — сказал я ему в негодовании. — А эта цепь не для меня ли?

— Да, синьор, если вы не будете смирны, если будете буйствовать, если вы будете говорить дерзости. А если будете благоразумны, мы наденем вам цепь только на ноги. Кузнец ее теперь готовит.

Он прохаживался медленно взад и вперед, махая неуклюже связкой огромных ключей, и я гневным взором смотрел на его гигантскую, сухопарую, старую фигуру, и, не смотря на то, что черты его лица не были грубыми, все в нем мне казалось ненавистнейшим олицетворением грубой силы!

О, как бывают несправедливы люди, когда они судят по наружности и подчиняясь высокомерному предубеждению! У этого человека, про которого я думал, что он затем и играет так весело ключами, что хочет дать мне почувствовать свою печальную власть, которого я считал наглым в силу его долгой привычки к жестокостям, были на уме мысли сострадания, и он наверное потому-то и говорил так грубо, чтобы скрыть это чувство. Он хотел бы скрыть его и потому, чтобы не показаться слабым, и из боязни, что я был недостоин этого чувства, но в то же время он, предполагая, что я, может быть, скорее несчастен, чем преступен, желал бы обнаружить мне свое чувство.

Наскучившись его присутствием, а больше еще его видом, я счел необходимым обрезать его и сказал ему повелительно как слуге:

— Дайте мне пить.

Он посмотрел на меня и, казалось, хотел сказать: «Высокомерный! Здесь нужно отучиться приказывать.»

Но он смолчал, согнул свою длинную спину, взял с земли жбан и подал его мне. Я заметил, когда брал жбан от него, что он дрожал, и, приписывая это дрожание его старости, я был охвачен чувством жалости и почтения к нему, которое смирило мою гордость.

— Сколько вам лет? — сказал я ему ласково.

— Семьдесят четыре, синьор: уже много видел я несчастий и своих, и чужих.

При этом намеке на свои и чужие несчастия он опять задрожал в то время, как брал от меня жбан, и я подумал, что это следствие не одной его старости, но и некоторого благородного волнения. Эта мысль уничтожила во мне всякую ненависть, запавшую в мою душу при первом взгляде на него.

— Как вас зовут? — спросил я его.

— Судьба, синьор, подсмеялась надо мной, дав мне имя великого человека: меня зовут Шиллер.

Затем в немногих словах рассказал он мне, откуда он родом, какого происхождения, какие видал войны и какие вынес раны.

Был он швейцарец, крестьянин по происхождению, воевал против турок под началом генерала Лаудона во времена Марии Терезии и Иосифа II, затем участвовал во всех войнах Австрии против Франции до падения Наполеона.

LIX

Когда мы о человеке, которого сначала сочли дурным, становимся лучшего мнения, тогда, обращая большее внимание на его лицо, его голос, его манеры, мы усматриваем в нем, как нам кажется, ясные признаки прекрасных качеств. Но существует ли в действительности то, что мы усматриваем? Я думаю, что нет. Это же самое лицо, этот же самый голос, эти же самые манеры казались нам перед тем носящими на себе явный признак обратных качеств. Если меняется наше суждение о нравственных качествах, тотчас же меняются и заключения, сделанные нами относительно физиономии. Сколько лиц нам внушают к себе уважение, потому что мы знаем, что эти лица принадлежат людям благородным и нравственно прекрасным, которые вовсе не показались бы нам способными внушить к себе уважение, если бы принадлежали другим людям! И наоборот. Меня рассмешила однажды одна дама, которая, увидав изображение Катилины и спутав его с Коллатином, вздумала отыскать в этом изображении величественную скорбь Коллатина о смерти Лукреции. Однако такие самообманы свойствены всем людям.