Пеллико С. Мои темницы. Штильгебауер Э. Пурпур. Ситон-Мерримен Г. В бархатных когтях - страница 63

стр.

Так как нельзя было сохранить в церкви подобный порядок, то нас разделяли, когда мы шли к обедне, на три группы: одна становилась на хорах, где находился орган, другая под этими хорами, так, однако, чтобы не быть видимой, а третья в молеленке, отгороженной решеткой.

У меня и Марончелли были в таком случае товарищами, только с запрещением говорить одной паре с другой, шестеро арестантов, осужденных по первому приговору, бывшему перед нашим. Двое из них были моими соседями в венецианских тюрьмах. Стража приводила нас на назначенное место и отводила обратно после обедни, каждую пару в ее камеру. Обедню приходил служить капуцин. Этот добрый человек всегда заканчивал службу Oremus, с жаром молясь растроганным голосом о нашем избавлении от оков. Когда он уходил из алтаря, он окидывал ласковым взглядом каждую из трех групп и печально склонял свою голову, молясь.

LXXXI

В 1825 году Шиллер был признан слишком одряхлевшим от старости, и его назначили смотрителем других арестантов, относительно которых не требовалось такой бдительности. О, как нам было жаль, что он удаляется от нас, да и ему было жаль покидать нас!

Его преемником был сначала Краль, человек не менее его добрый. Но и этому вскоре дали другое назначение, а к нам приставили человека не злого, но грубого и чуждого всяким проявлениям чувства.

Эти перемены глубоко печалили меня. Шиллер, Краль и Кубицкий, а в особенности первые двое, ухаживали за нами в наших болезнях, как могли бы это делать только отец или брат. Неспособные нарушить свой долг, они умели выполнять его без жестокости. Если и было у них немного жесткости в обращении, так это почти всегда было невольно, и вполне окупалось ласковым, любовным отношением, которое у них было к нам. Я иногда, бывало, сердился на них, но как они сердечно прощали мне! Как они горячо желали убедить нас, что чувствовали привязанность к нам, и как радовались, видя, что мы были убеждены в этом и считали их людьми честными и добрыми!

С того времени, как Шиллер удалился от нас, он несколько раз хворал и поправлялся. Мы спрашивали о нем с сыновней тревогой. Выздоравливая, он, бывало, прогуливался иногда под нашими окнами. Мы кашлем здоровались с ним, и он, смотря наверх с печальной улыбкой, говорил часовому, так что мы слышали:

— Da sind meine Sohne! (Там мои сыновья!)

Бедный старик! Как тяжело мне было видеть, что ты едва-едва тащишься со своим больным боком, а я не могу поддержать тебя своею рукою!

Иногда он садился тут на траву и читал. Это были те книги, которые он давал мне читать. И, чтобы я их узнал, он говорил часовому их заглавия или перечитывал какой-нибудь отрывок. Большею частью, это были повести из календарей или другие романы не высокого литературного достоинства, но нравственного содержания.

После разнообразных возвратов апоплексии, его отправили в военный госпиталь. Он уже был в самом плохом состоянии и вскоре там умер. Было у него несколько сотен флоринов, плод его долгих сбережений: он роздал их в подарок некоторым своим сослуживцам. Когда он увидал близкий свой конец, он призвал к себе этих приятелей и сказал:

— У меня ближе вас нет никого, удержите каждый из вас то, что у вас в руках. Я прошу вас только молиться за меня.

У одного из этих друзей была дочь восемнадцати лет, крестница Шиллера. За несколько часов до смерти добрый старик послал за ней. Он не мог уже больше произносить ясно слов, снял с пальца серебряное кольцо, свое последнее богатство, и надел ей его на палец. Потом он поцеловал ее, и заплакал, целуя. Девушка громко рыдала и обливала его слезами. Он утирал ей их платком. Взял ее руки и положил их к себе на глаза. Эти глаза закрылись навсегда.

LXXXII

Человеческие утешения исчезали для нас одно за другим, печали все увеличивались. Я покорялся воле Божией, но покорялся стеная, и моя душа вместо того, чтобы сделаться нечувствительной к несчастию, казалось, все больнее чувствовала его.

Раз мне был тайно доставлен листок «Аугсбургской Газеты», в котором сообщалась чрезвычайно странная вещь относительно меня, по случаю пострижения в монахини одной из моих сестер.