Перемена - страница 14

стр.

Кому негде кутить, тот может вдоволь раздумывать над историей и над примерами. Улицы — раннее средневековье. Света нет. Керосину достать могут разве одни спекулянты. Денег не платят: боны[6] уже перестали ходить, а романовских денег не сыщешь, они устремляются отовсюду за голенища казаков, в расплату за масло и за муку. У кого же находится мелочь, тот отправляется в церковь, при входе снимает шапку и благочестиво крестится, потом покупает у сторожа свечку в поминовенье усопших и сквозь ряды молящихся направляется к образу.

Но там, потолкавшись, свечки отнюдь не засвечивает перед угодником, а отправляет ее в брючный карман, шепча, если он верующий: «Прости меня, боже», — и быстро торопится к выходу, минуя опрашивающий и подозрительный взгляд церковного сторожа: продажа церковных свечей навынос запрещена.

Дома при восковой свечке торопятся проглотить ужин, раздеться и лечь, а любитель чтения, положив книгу на стол перед собою, глазами читает, зубами разжевывает, а руками расстегивает жилетные пуговицы или же, сгибая коленку под подбородок, стаскивает сапоги.

Окрик хозяйки:

— Не жги зря свечу! Чего копаешься?

И любитель чтения виновато захлопывает книгу.

Глава седьмая

ПЕРЕВОРОТ

Порядок, можно сказать, окончательно восстановлен.

Мало-помалу остановились трамваи, водопровод не работает, почта не ходит, железные дороги стоят, на полотне набежали друг на дружку вагоны в три ряда, как бусы на шее цыганки. Подвоз продуктов совсем прекратился. Место на карте «Ростов — Нахичевань» стало пустым местом; ни оттуда в мир не доходит вестей, ни туда из мира не доходит вестей. Даже сами казаки не знают, что будет дальше.

Товарищ Васильев попросил у Якова Львовича паспорт:

— Вы сидите, вам тут документы не понадобятся, я же с вашим паспортом проберусь в Таганрогский округ, где собираются наши.

Яков Львович отдал ему паспорт и на ночь остался один.

Но не успел заснуть, как прикладом к нему постучали. Вспыхнула точка фонарика, направленная ему на лицо. Перерыты все книги, наволочки и косынки в комодах, вспороты тюфяки и подушки, два одеяла прихвачены, — пригодятся в зимнее время. Якову Львовичу велено идти без разговора вперед, в комендатуру: документов нет, значит, сжег, верно, военнообязанный. Впрочем, там разберут.

Яков Львович пошел, окруженный казаками. В комендатуре, за канцелярией, в комнате с решетчатыми окошками было еще несколько арестованных, в том числе Петр Петрович.

Петр Петрович видел Якова Львовича в оркестре, где тот смычкастил по струнам виолончели чуть ли не каждый вечер, покуда был свет. Он протянул ему руку, как знакомому.

— Я в совершенном недоумении — что за нелепость, меня арестовывать! — сказал он преувеличенно громко. — Я боролся как ответственное лицо с заразою большевизма, приветствовал освободившее нас казачество, ратовал за укрепление в стратегическом отношении нашего города, у меня сын — доброволец!

— А вы осторожней, — сказал ему кто-то из арестованных, — большевики-то ведь близко. Как бы вам из-под казацкой нагайки не перейти в большевистский застенок!

Петр Петрович умолк, точно нырнул марионеткой под сцену, одернутый вниз за веревочку.

Наутро со стороны Ростова раздались выстрелы.

Допрашивали всех бестолково и спешно. Петр Петрович был тотчас же выпущен. Якова Львовича препроводили в тюрьму за неименьем документов.

Дома Анна Ивановна ждала в истерическом нетерпенье:

— Петя, все забирают из сейфов бриллианты и деньги из банка; пришла телеграмма, что застрелился Каледин и войсковое правительство сложило свои полномочия. Я собрала, что могла. Ехать надо через Батайскую на Кубань. Некогда соображать, все готово.

Анна Ивановна, и Анна Петровна, и Марья Семеновна, и доктор Геллер с семьей, и еще сотня-другая председательствовавших, митинговавших, ратовавших за братство и равенство и аплодировавших казакам, — с вещами, баулами, кожаными чемоданчиками, залепленными печатями заграничных таможен, устремились из города на Кубань, чрез прорыв большевистского фронта, кольцом окружившего город. Задыхаясь от страха, дамы впадали в истерику в санках; кучера, оборачиваясь, убеждали не шибко кричать, чтобы как-нибудь не навлечь большака, а мужчины, от жен заражаясь, с трясущимися губами, кричали с истерикой в голосе: