Первомайский сон - страница 7
. В утопии Кириллова люди работают 4–5 часов в день в фабриках-«небоскребах» (не выше церковных крестов), в лабораториях или техникумах из белого камня и стекла, из которых не валится дым (найден способ «бездымного сгорания веществ»)[20]. Город будущего имеет черты городов США (в которых Кириллов провел год), но уже с экологическим уклоном, и является прямой противоположностью городу трущоб и проституток, который описывал поэт в своей дореволюционной поэзии.
В утопии Чаянова после «крестьянской революции», случившейся в 30-е гг., главной деятельностью стало сельское хозяйство и ремесленничество. Города выполняют лишь функции культурных и социальных центров («узлов»). Население Москвы снизилось до 100 000 жителей, и по стране существует только «более сгущенный или более разреженный тип поселения того же самого земледельческого населения» (гл. 6): Чаянов предвосхищает в некоторой мере взгляды «дезурбанистов» конца 20-х годов.
Москва Чаянова — лишь «главный» узел страны крестьянских советов с плюрализмом местного управления (гл. 11). У Кириллова Москва стала местонахождением «Всемирного Совета Коммунистических Республик»[21]. В ее центре возвышается «Пантеон Революции» — здание из стекла, гранита и стали (без колонн, мрамора и статуй), которое венчает вращающийся глобус, поддерживаемый стальными руками[22]. «Пантеон» Кириллова включается в целый ряд монументальных проектов 20-х годов: Дворец Труда (1919–1923)[23], памятник Татлина Третьему Интернационалу (1920), многоярусный Дворец Советов (1931–1933) на месте храма Христа Спасителя.
Вера в всесилие человеческого разума и науки выражается у Кириллова в осуществлении воскрешения людей[24] и у Чаянова в воздействии на погоду (не без влияния, наверное, Философии общего дела Н. Федорова).
В обеих утопиях герой, сохранивший одежду и привычки своего времени, вызывает любопытство и подозрение. В обоих текстах посещение «Музея Революции» (1917 г.) позволяет отдать себе отчет в пройденном пути. Героя сопровождает красивая утопическая девушка с американским именем (Мэри) у Кириллова, с русским (Параскева) у Чаянова, в которую он влюбился: таким образом у Чаянова политические и экономические главы чередуются с любовной интригой. У Кириллова любовная интрига лишь намечается, и вообще в его утопии много недосказанного. Например, экономическая система, подробно изложенная у Чаянова, отсутствует в (незаконченной) утопии Кириллова. Можно подумать, что она опирается на принципы уравнительного, но зажиточного коммунизма, с примесью американизма (культ красивого и здорового тела, архитектурный «модерн», «чистая» техника…). Крестьянства не видно: производится ли синтетический хлеб, как надеялся Горький, да и сам Чаянов в конце 20-х годов?[25]
Язык Первомайского сна изобилует эмоционально окрашенными прилагательными и существительными, которые выражают красоту, радость, торжественность, величественность, необычайность описываемого: белый, золотой, голубой, ослепительный; торжествующий, хмель, опьянеть, ликующий; великий, величественный, величавый, огромный, гигантский; дивный, невиданный, чудесный, необыкновенный. К этому слою оценочной лексики примешивается высокая архаическая лексика: «Нетленным кораблем выплывал златоглавый Кремль», «колыхалась разноцветная человеческая зыбь, в воздухе реяли звуки волнующей солнечной музыки…». Этот стиль был подвергнут резкой критике одного из теоретиков Лефа, Б. Арватова, в статье Эстетический фетишизм[26]. Отмечая однообразие эпитетов и их отвлеченность, Б. Арватов считал, что Кириллов «весь находится в цепях буржуазного традиционного формализма»: «Шаблонная форма убила агитационную идею, стала средством созерцательной эстетической иллюзии, т. е. оказалась самоцелью <…>. Без разрыва с канонизированными приемами искусства, невозможно никакого использования художественного творчества в плане современного психологического воздействия»[27]. В самом деле, эклектически эстетический стиль Кириллова далек от футуристического (лефовского) и ближе к будущей возвышенной «причудливой» сталинской архитектуре. Он восходит к бальмонтовскому символизму с его напевными ритмами и расплывчатыми эпитетами, и к стилю Чернышевского в четвертом сне Веры Павловны с его эмоциональными эпитетами и восклицательными предложениями (у Кириллова: «О, как хороши и прекрасны эти люди», «О, как все изменилось!»). Но «отвлеченный романтизм»