Первые грёзы - страница 10
– Спрячься ты, пожалуйста, со своими вечными угрозами, вот отвратительная привычка! Будет, будет думать, что ты, успокойся!
Всех размеров подушки, пледы, платки и платочки, скомбинированные в известном соотношении и одетые в моё розовое летнее платье, только что снятое для этой цели с меня живой, довольно удачно изображают меня фальшивую. Раздобыта даже от тёти Лидуши чёрная коса, прикреплённая к воротнику платья и свешивающаяся ниже пояса (спасибо, и нам хоть на что-нибудь пригодилась эта модная принадлежность).
Чучело-Муся посажено в укромный уголок всегда полутёмной, тенистой беседки и предусмотрительно повёрнуто спиной ко входу. На голову довольно не по сезону наброшен красный шерстяной шарф, чтобы скрыть овал чудного личика – торчащего клока подушки – и не менее прелестной округлости головы; к нему же приколоты изнутри, со стороны щёк, кисти рук, так как голова склонена на руки и изображает меня плачущей. Муся же настоящая послана стоять позади беседки и следить за произведённым впечатлением.
– Николай Александрович, – несколько таинственно подзывает его Люба, – вы не знаете, где Муся?
– В эту минуту – нет. Я видел, так с полчаса назад, как Марья Владимировна пошла в дом.
– А назад она не шла?
– Кажется, нет.
Вид у Любы делается ещё таинственнее.
– Знаете, Николай Александрович, я так встревожена за Мусю, она недавно прошла туда, по направлению к беседке, вся в слезах…
– Что вы говорите? – перебивает он её.
– Да, да, представьте себе, плакала, а, вы знаете, ведь она вообще никогда не плачет. Так, видите ли, почему я именно вам говорю про это: немного раньше она всё искала вас, всё добивалась, где вы, я и подумала, может, вы скажете ей что-нибудь… может, вы знаете…
Люба выдохлась и начинает мямлить, но он уже не слушает.
– Вы говорите, она в беседке?
Люба утвердительно кивает головой и старательно сморкается, чтобы укрыть свою хохочущую физиономию.
Быстро дойдя до беседки, Николай Александрович останавливается у порога.
– Марья Владимировна!
Молчание.
– Марья Владимировиа, что с вами? – тревожно и тихо спрашивает он.
Чучело молчит, но не-чучело, стоящее за виноградной изгородью, слышит эти слова, видит взволнованное лицо, блестящие глаза, и у него почему-то сильно-сильно начинает биться сердце.
– Марья Владимировна, вы не хотите даже говорить со мной, вы сердитесь на меня! Ради бога, что с вами? – Он осторожно касается руки куклы. В ту же минуту всё выражение его лица меняется, он начинает смеяться.
Я чувствую себя смущённой и неловкой в своей засаде; мне не хочется, чтобы Николай Александрович знал, что я была свидетельницей происшедшего, вместе с тем я рада, что видела, что именно я и только одна я видела: мне было бы неприятно, если бы ещё кто-нибудь заглянул в его лицо, услышал голос, которым он разговаривал с куклой.
– А что? А что? Не надул? Не надул? Проиграл пари! То-то вот и есть! – выскочил, на моё счастье, ликующий, сияющий Саша и с хлопаньем ладошей и прочими выражениями восторга повёл его к дому.
– Ну что, Муся, расскажи, расскажи, как всё было, – нетерпеливо допытывается Люба.
– Когда я ничего не видела, опоздала, заслушалась, как ты ему тут турусы на колёсах разводила, прибежала, а он уже стоит и смеётся, – вру я, а щёки мои предательски краснеют; по счастью, Люба не смотрит.
– Николай Александрович, Николай Александрович! Ну-ка, расскажите, расскажите нам, как вам Мусю утешить удалось.
Я не подхожу, стою в сторонке и усердно ощипываю несчастный куст, мне как-то ужасно неловко.
В этот день, кроме Саши, всё ещё ликовавшего из-за выигранного пари, никому почему-то не хотелось ни шуметь, ни дурачиться. Люба, разгулявшаяся было немножко, снова окончательно вышла из своей тарелки, вид у неё делался всё озабоченнее, и, хотя раньше она предполагала пробыть у нас ещё и весь следующий день, заговорила об отъезде. Николай Александрович больше помалкивал, часто и продолжительно смотрел на меня. Он как-то открыл портсигар, чтобы закурить. Саша тоже протянул свою лапу:
– Курнём, брат Николаюшка! Должен, должен дать! Сегодня, брат, отказывать не моги, потому проштрафился, плати, значит, контрибуцию, – и он хотел взять самую крайнюю папироску.