Песнь о моей Мурке - страница 7
И свобода эта — не в том даже, чтобы противостоять государственной политике. Это — поэтика свободного общения, дружеского круга, какого-то чудесного романтического братства — пусть даже с уголовным антуражем. Что же делать, если официальная советская песня не давала такой возможности? «Эту песню запевает молодежь, эту песню не задушишь, не убьешь» — плакатно-лозунговая риторика чаще всего вызывала не просто отторжение, но даже тошноту. А блатная песня предлагала «настоящие» чувства, задушевность, трагизм, отчаянное геройство и даже жертвенность. И все это — в кругу друзей, «корешей». Вот что пишет тот же Бахнов:
«Что может быть прекрасней — петь в компании «Когда с тобой мы встретились, черемуха цвела», «Я был душой дурного общества», «По тундре, по железной дороге» и еще много всякого разного, мешая бесшабашную удаль с тоской, душевный взрыд с практическим расчетом, где надо — входя в образ, где надо — над ним же иронизируя… А потом, когда станут приставать: «Спиши слова», так это небрежненько, через плечо бросить: «Могу тетрадку дать. Сам спишешь».
Ответ — вполне в стилистике только что спетой песни, даже как бы ее продолжение.
В голове вертится слово «театр»
Блатная песня и была театр. Общедоступный и общепонятный. Где нет разделения на сцену и зрительный зал, где каждый — во мгновение ока! — может перевоплотиться и сделаться настоящим героем, таким Бывал Бывалычем, которому — что «костюмчик новенький, ботиночки со скрипом», что «халатик арестантский» — все едино. И который, главное, всегда ощущает себя свободным — и тогда, когда для любимой швыряет «хрусты налево и направо», и даже тогда, когда «квадратик неба синего и звездочка вдали» мерцают ему «последнею надеждой». В ней был размах, в блатной песне. Романтика. Юмор. И масса других прекрасных качеств. К тому же, столь часто повествующая об арестантской доле, она и сама находилась как будто бы под арестом — воистину «ворованный воздух»! И еще: ею насыщалась, быть может, самая ненасыщаемая потребность — тоска по братству, по причастности общей судьбе. Пусть ненадолго, пусть иллюзорно — но все-таки…
Господи, как же много вмещало в себя это «мы» и как же хотелось тянуть и тянуть эту песню, «обнявшись, как родные братья»!..»
Именно в эпоху «раннего реабилитанса», в 1958 году, «либерально-прогрессирующий» молодой поэт Евгений Евтушенко не только заметил эту тягу культурных людей к «блатняку», но даже оперативно осудил ее в известном стихотворении «Интеллигенция поет блатные песни»:
М-да… Последняя строка говорит сама за себя. Сравнить стих с древком — все равно что сравнить его с поленом. При этом как-то не особо верится, что писал стихотворец «без всякого расчета». Уж очень торопился побыстрее отмежеваться от интеллигентствующих собратьев. Погромче возопить: я — свой, я совейский! Ну, так, на всякий случай…
Однако по сути Евгений Александрович ошибся. На это обратил внимание тот же Бахнов, отметив, что в блатном интеллигентском репертуаре тема Красной Пресни все-таки существовала. Правда, зэки смотрели на этот предмет несколько в другом ракурсе:
Да, в каторжанской истории Пресня ассоциируется не с революцией, а с тюрьмой…
Впрочем, через пять лет Евгений Александрович создает совершенно другое стихотворение, посвященное Джону Апдайку, — «Граждане, послушайте меня…»: