Песня синих морей - страница 10
Лишь на четвертое утро «Трувор» медленно сполз на глубокую воду и устало закачался на ней, переводя дыхание. Толпа рыбаков, наблюдавших за ним с берега, начала расходиться. Только мальчишки по-прежнему стояли неподвижно, глядя на корабль: они хотели увидеть все до конца.
Вместе с рыбаками двинулся от моря и Колька Лаврухин. Но отойдя сотню шагов, он повернул влево и побрел по высоким травам к маяку.
Колька был высокий, худой и жилистый, с многолетним, серым от морской моли загаром, который не сходил даже зимой. Губы его пошерхли от ветра, брови и давно не стриженные волосы выгорели на солнце, как и майка-безрукавка на нем, когда-то голубая, а ныне скучного полынного цвета. И только карюю темноту глаз не тронули не ветер, ни солнце: они смотрели вокруг пристально и дерзко, с каким-то решительным и любопытным вызовом.
Кольке шел девятнадцатый год. Прошлым летом окончил он стожарскую девятилетку, пытался поступать в Николаевский судостроительный, но срезался и вернулся обратно. Работал матросом на «Черноморке» — небольшой шхуне стожарского рыбтреста. Но плавания бывали редки, и в остальное время Колька помогал рыбакам ремонтировать шаланды или разгружать рыбу. Ночами же исчеркивал страницы учебников, поклявшись, что все равно перешибет институтских профессоров.
Часто, бросив работу, уходил в степь или, оснастив шлюпку, уплывал на дальние отмели. Пропадал там целыми днями. За это прозвали его стожарские парни Робинзоном. Колька не обижался. Может быть, потому что больше всего на свете любил географию. Но все же парни побаивались произносить эту кличку вслух: знали, вспыльчив бывает Колька в гневе, забывчив и крут.
Ходил он зимой в отцовском бушлате, летом в майке и старых, полинявших штанах, почти всегда закатанных до колен. Лишь иногда вечерами появлялся на главной, Очаковской улице в шелковой сорочке, в белых флотских брюках и серых парусиновых полуботинках. Правда, дома хранился у Кольки новый шевиотовый костюм, подаренный отцом для института. Но Колька, несмотря на уговоры матери, твердо решил: раз в институт не попал, значит, и для костюма еще не время.
Многие девушки в Стожарске сохли по Кольке. Он относился к ним добродушно-тепло., однако никому не отдавал предпочтения. С бывшими соученицами дружил так же, как и с парнями — может быть, лишь чуточку заботливей. Бывало, увидит девчонку, занятую поливкой, перемахнет через плетень, отберет ведро. Словно играючи, польет весь огород. И когда девушка, краснея от радости, начнет благодарить, небрежно-ласково и немного устало ответит:
— Чего там… Это я так, размяться.
Он уходил, а девушка до вечера бродила по огороду, мечтательно улыбаясь, нежно поглаживала помидорные кусты, политые Колькой. Потом с обидой узнавала, что в этот же день он починил радиоприемник девчонке-соседке или помог другу отрыть колодец…
Таким знали в Стожарске Кольку Лаврухина. И никто не догадывался, что был еще другой Колька — тревожный и задумчивый, подчас непонятный самому себе.
Штормовыми ночами, когда небо, оседая над Стожарском, стремительно проносилось в степную глухомань, Колька часто покидал дом и убегал к Раскопанке… У берега размеренно и глухо взрывались волны. Над морем полыхали багровые зарницы маяков. В разрывах туч мелькали одинокие звезды — далекие и смутные, как чьи-то затерянные надежды.
Затаившись, Колька часами слушал, как гудят столетние осокори. Гудели они загадочно и величественно — особенно ранней весной, когда черные, набухшие ветви, казалось, сливались воедино со степными ветрами, пахнущими талым снегом и обнаженной землей. В этом гуле были собраны все мелодии жизни — ив каждый, даже самый короткий миг оживала какая-нибудь из них, пронизывала сердце и тотчас же исчезала навсегда. Эти мелодии невозможно было ни сохранить, ни запомнить. Сердце воспринимало их все сразу и не в силах прочувствовать — переполнялось, становилось весомым и болезненно ощутимым. Что-то сдавливало горло, мешая дышать.
Колька вслушивался в рокот бури. В ее напевах, неразличимых и в то же время беспредельно разнообразных, звучали какие-то вековечные истины, ответы на вопросы, над которыми он никогда не задумывался и о которых не спрашивал. Быть может, о них задумывались его предки — еще в те времена, когда обтесали первый камень или добыли огонь. Но Колька не знал этих раздумий, так же как не Знал инстинктов и чувств своих предков: их досталась ему лишь самая малость. И потому, когда в грохоте шторма раскрывались тайники жизни, ему не хватало того бесконечного слияния с природой, которое помогает постигнуть мудрость, заключенную в каждом порыве ветра. Он мог только воспринять влекущее, праздничное величие шторма, воспринять восторженно, но бессознательно, тем чутьем, каким угадывают путь заблудившиеся во мраке птицы.