Песня синих морей - страница 16
— Ну, чего ты… — промолвил он с тихим укором.
И Люська вдруг обмерла, растерянно примолкла, словно уменьшилась. Глядела темными глазищами со смешанным выражением радости и испуга.
— Пойду я. Завтра вставать рано, — солгал Колька.
Когда он скрылся в темноте, девушки бросились к Люське. Теребили, допытывались, что с ней. А она лишь глупо водила головой, прижав ладони к щекам. Потом нервно, неестественно громко рассмеялась и тоскливо простонала:
— Ой, девчо-о-онки… С ума сойду.
Колька же, выйдя за ограду стадиона, отер повлажневший лоб рукавом. Горечь, которую сдерживал он при девушках, подступила к горлу. «Ненадежный, значит, — с глухой обидой повторил он. — Эх вы, артистка Ленинградской филармонии! Черемухи потяжелели… Да я вам ее хоть воз принесу!»
Он свернул в переулок и, подгоняемый какой-то мыслью, быстро и зло зашагал к окраине, туда, где за огородами, за всходами подсолнухов и степной полынью, текла Раскопанка. Раздвигая неподатливые, по-майски пахучие травы, чертыхался, спотыкаясь о кочки, и все время упрямо твердил:
— Еще посмотрим, надежный или нет… Увидим…
Слева, на берегу моря, вру вывались в темень клинки маячных вспышек. Темень, казалось, вздрагивала, колебля небо, придавая трепетное дрожание звездам. Через него тянулась черемушная россыпь Млечного Пути. Только на западе все еще серела блеклая полоска небосклона, от которой тянуло прохладой и запахом остуженных песков.
С разгона Колька вступил в луговое разнотравье, услышал, как причмокнула под ногами вода. Вдохнул пряную свежесть аира и осоки, медовую, едва уловимую нежность незабудки. За верболозом скорее угадал, нежели увидел, тусклую неподвижность реки.
С трудом разыскал чей-то каюк, поднатужась столкнул его на воду. Приналег на весло — и рядом испуганно зашевелились разбуженные камыши — зашуршали, зашептались. В ответ спросонок залепетала потревоженная вода, тут же, за кормой, снова погружаясь в сон.
Противоположный берег надвинулся смутной громадой осокорей. Колька бросил весло на песок и, не раздумывая, шагнул в ночную чащобу.
— Посмотрим, надежный или нет, — цедил он сквозь зубы.
Густо пахло черемухой. Ее кусты, осыпанные цветеньем, клубились, как белый туман. Казалось, в этой белизне отражаются звезды.
Ночь текла меж зарослей бесшумно, невесомо. В травах глохли шаги, точно боялись нарушить чуткую, настороженную тишину. В этой тишине замирали далее удары сердца… Кольке вдруг почудилось, что он сливается с таинственными шорохами, с листвой и звездами, с ощутимой тяжестью земли. Зрение его обострилось, стало зорче и проницательней, слух улавливал движение ветра в дремлющих лепестках соцветий. Все вокруг казалось величественным и вечным, и Колька, прикоснувшись к этому величию, словно обрел в себе необычайную глубину: обновленные чувства и силы, почти несбыточные стремления, мечты — такие дерзостные и восторженные, что хотелось плакать. Океаны и бури, века и мгновения, шелест ржаных полей и скрип корабельных мачт — все умещалось в его сердце. И все же в этом сердце еще оставался безграничный простор, и Колька готов был бродить по Млечным Путям, чего-то искать, чего — он и сам не знал: звездных миров, дальних гудков пароходов или отзывчивой теплоты губ… Майская ночь — белое цветение земли! Она наполнила Кольку хмельной, не помнящей зла добротой, и ему стало жаль, что этой тишины не слышат, не видят буйных облаков черемухи ни учитель Городенко, ни Люська, ни Речная.
Он даже рассердился на себя, что так скоро позабыл об обиде. «Посмотрим, — снова повторил он. — Я принесу вам этой черемухи полную охапку. — И вдруг не удержался, улыбнулся, мысленно добавив: — Охапку майской ночи!»
Обламывал черемуху он торопливо, жадно. К его недавней обиде прибавилась теперь какая-то удаль, желание не только отплатить Речной, но и обрадовать ее. В темноте Колька, то и дело натыкаясь на колючки, ругался, прижимал исцарапанную ладонь к губам и зализывал наколы.
Обломанные ветви он бросал на землю. Когда их набиралась целая груда, сгребал в охапку и относил к реке, сваливая на дно каюка. Затем возвращался снова к светлеющим кустам.