Пиночет - страница 20

стр.

Для Степана слово “жить” осталось в памяти, отпечаталось из недавнего разговора, когда Корытин сватал его на нынешнее поганое дело. Корытин тогда собрал людей, объяснил: колхозное сено надо вернуть, иначе — ни молока не будет, ни телят. А значит — денег. Надо вернуть растащенное.

В словах председателя все было правдой. Степан сразу сказал:

— Со своего база сам привезу, — и также твердо добавил: — А людей кулачить не буду. Ищи другого. Мне стыдно. Не могу.

— Ах, не можешь?.. Стыдно?.. — проговорил Корытин и, поиграв желваками, рубанул сплеча: — А перед своей семьей, перед девками своими тебе не стыдно?! Нарожал, а кормить кто будет? В драных чулках ходят. И это тебе не стыдно?

Степан побледнел, пытался что-то сказать.

— Молчи! — остановил его Корытин. — Твоих детей обижают. Обкрадывают. По миру пускают. А добрый стыдливый папа лишь руками разводит. Раз стыдно, значит, не держи своих девок под замком. Чему быть, того не миновать. Нынче старшую отправляй к туркам, пока в соку. А следом — других!! Раз папа у них стыдливый. Нехай едут.

Корытин сказал — словно ударил. Мертвенная желтизна разлилась по лицу двоюродного брата. Сжались тяжелые кулаки.

Корытин гадал: ударит, нет?

Степан не ударил, вытерпел. А Корытин, перемолчав, добавил:

— Ты пойдешь. Сено, какое растянули, свезете. А после уборки примешь бригадирство на ферме. Будешь там работать. Будешь деньги получать, — подчеркнул он, — семью содержать. На ферме будешь, пока дочь не выучится и не сменит тебя. Чтобы она училась спокойно и твердо знала: есть у нее отец, есть надежа, есть место в жизни. Давай, брат, работать,— помягчел он. — Это старый кобель сидит на косогоре, жмурится и ждет, когда его повесят. А нам еще рано сдаваться.

Самому Корытину такие разговоры были очень несладки. Но как по-иному?..

К старому Петровичу в дом он ходил еще до собрания, сказал словно решенное:

— Пойдешь ко мне заместителем. Чувалы с зерном тягать не заставлю. По полям мыкаться тоже не будешь. Верный глаз нужен. Сиди и приглядывай.

Петрович моргал растерянно. Разом запричитали жена и внучка:

— Он еле пекает... Вовсе здоровья нет. На таблетках сидит. Помрет...

— Помрет? — переспросил Корытин. — Мы все помрем. Второго веку не будет. Но помирать легче со спокойной душой. А не в слезах да в соплях, из-за плетня выглядая да слушая, как колхозная скотина с голоду ревет. Работать надо, — постановил он, — а не под бабьей юбкой сидеть. У меня у самого — сердце, — признался он. — При деле оздоровеем, при людях. Они не дадут нам дремать да хворать. Наши люди, они...

Люди и впрямь не давали дремать.

В короткие дни центральная усадьба и Зоричев зашевелились, гудя, словно растревоженный улей:

— Не имеет права...

— Будем жалиться...

— Нынче, парень, не те времена...

Но сено свезли с подворий на колхозные гумна, поставили скирды.

— Вахину скотину кормить, — при Корытине сказал кто-то вслух. — Вот кому — жизнь, при любой власти. Аж завидки берут.

Корытин ответил недобро:

— Не завидуй. Нечему завидовать.

Свезли сено. На гумнах, возле коровников и свинарен работали автокраны и люди, поднимая могучие ограды. Поверх оград в три ряда протянули колючую проволоку. Оцинкованную, новенькую, она под солнцем сияла. Болтали, что электрический ток по ней пущен.

— Оборону будем держать... — похмыкивал кое-кто.

Восстановили ограды; на проходных за железными воротами уселись караульщики. Доярок да скотников пропускали на фермы лишь пешими. Вся личная “техника”, вплоть до велосипедов, оставалась снаружи.

— Концлагерь...

— Надо жалиться — в газету писать.

— Профсоюз куда глядит...

— Куда и раньше: в рот заглядает.

— А если прокурору? Прокурор не похвалит...

У Корытина ответ был один для всех:

— Забудьте всю эту болтовню про газеты и прокуроров. Их нет. А я — вот он, сами выбрали, единогласно. Кому не нравится, дорога на все стороны. До самой Америки, до Израиля. В двадцать четыре часа. И никаких прокуроров. — Глаза у него делались холодные, прямо ледяные.

— Но это смотря кого... — говорили уже за спиной, шепотом.

Корытин и без чужого шепота знал, без намеков, где чирей сидит.