Письма - страница 15
Внезапное безмолвие ваше дает мне мысль, что вам запретили писать ко мне… Чудное дело! Позволяют мне явно переписку, а исподтишка ее прерывают. От вас получил я два письма. Писал к вам 6-ть, получили вы их? Сомневаюсь… а это сомнение – яд для переписки. Повторять одно и то же скучно, и страх досадно думать, что строки, теперь пишущиеся, не дойдут до назначения. По-дружески прошу вас простить, что я замучил вас поручениями. Хочу быть одолжен человеку, которому не тяжело мне быть должником. Впрочем, прошу откровенности полной – и если это вам мешает в занятиях – одно слово, и конец. История ваша[138] растет занимательностию – целую перо ваше! Желал бы знать, почему вы не напечатали отзыва моего об «Андрее»[139] – я уверен, что вы имели к тому достаточные причины, но какие? Вы обещали мне перечень литературных сплетней – и, на беду, черт сунулся между рюмкой и губкой. Сердце болит. Может быть, вы спросите, собственно, обо мне. Скажу: я потерял все, даже надежду, – все, кроме твердости духа. Только это пособляет нести горькую судьбу мою. На этом стебле расцветает изредка цвет воображения – но счастия никогда. Я не предвидел такой ползучей жизни – не умею сносить ее, и неожиданно я с гордостью поднимаю порой цепь судьбы и говорю сам себе: тяжесть ее – мера силы пленника.
Вручитель сего письма – бывший капельмейстер Куринского пехотного полка, простой, благородный человек. От него сведаете подробности о нашем житье-бытье. Свидетельствуйте мое уважение супруге вашей. Я прошу ее для нас, русских, беречь ваше здоровье. Братцу Петру Алексеевичу[140] привет сердечный. Да пошлет вам провидение счастие, которое вы заслужили. Иван Петрович[141] наперед благодарит вас за всю вашу предупредительность – а я есмь как всегда Ваш неизменный
Алекс. Бестужев.
Дербент, 1832, февраля 4-го.
Пишу к Вам, любезный и почтенный Николай Алексеевич, с мусульманином Аграимом, добрым дербентским жителем, коего прошу Вас усердно приласкать, помочь ему в прииске товаров советом и выбором и, словом, совершить долг гостеприимства по-русски. Он расскажет Вам, что я теперь благодаря прекраснейшему семейству майора Шнитникова провожу время у них как с умными и добрыми родными, по это только теперь и, вероятно, ненадолго. Не можете себе вообразить, каких преследований был я целью от или чрез Паскевича, этого глупейшего и счастливейшего из военных дураков, надо бы прибавить и злейшего. Насчет товарищей несчастия существуют приказы, в которых велено нас презирать и употреблять даже без смены во все тяжкие. К счастию, на земле более трусов, чем подлецов, и более подлецов, чем злодеев, и оттого мало-помалу судьба наша облегчается – но это на миг. Имя наше употребляют теперь как головню: личные ссоры старших обрываются на нас; донос, что с нами обходятся не довольно жестоко, бывает началом новых гонений, и мы терпим за чужие беды. Так, кажется, будет скоро со мною. Есть здесь полковник Гофман, который весь век пил, играл в карты и охотник до калинкору, – все это заслужило ему имя доброго человека, ибо на Кавказе только эти качества уважаются. К этому же, он только что получил полк, за службу в жандармах. Поссорясь с комендантом за какое-то выражение по бумагам, – он уже хвалился, что донесет на него, зачем он <не> прижимает меня. Итак, если вы услышите что-нибудь, что со мною стряслось, – не дивитесь. Это уже не в первый раз; думаю, и не в последний, Паскевич сыграл со мною штуку получше этой, ааставя больного, с постели, зимой, без теплой одежды, без копейки денег ехать верхом сюда из Тифлиса. Это было, не говорю жестоко, но бесчеловечно. И за что же?.. О, это было совершенное время de lettres de cachet[144] Г-ну Стрекалову сказали, что я удачно волочусь за одной дамой, которой он неудачно строил куры – и вот зерно преследований. Тяжело мне было здесь сначала, и нравственно еще более, чем физически. Паск<евич> грыз меня особенно своими секретными. Казалось, он хотел выместить памяти Грибоедова за то, что тот взял с него слово мне благодетельствовать, даже выпросить меня из Сибири