Письма из деревни (1872-1887 гг.) - страница 2

стр.

Проснувшись, зажигаю свечку и стучу в стену – барин, значит, проснулся, чаю хочет. «Слышу!» отвечает Авдотья и начинает возиться с самоваром. Пока баба ставит самовар, я лежу в постели, курю папироску и мечтаю о том, какая отличная пустошь выйдет, когда срубят проданный мною нынче лес. Помечтав, покурив, надеваю валенки и полушубок. Дом у меня плоховат: когда вытопят печи, к вечеру жарко донельзя, к утру холодно, из-под полу дует, из дверей дует, окна замерзли, совершенно как в крестьянской избе. Я было сначала носил немецкий костюм, но скоро убедился, что так нельзя, и начал носить валенки и полушубок. Тепло и удобно. Наконец, баба, позевывая, несет чай. Одета она, как и я, в валенки и полушубок.

– Здравствуй, Авдотья. Ну, что?

– А ничего!

– Холодно?

– Не то чтобы очень; только мятет.

– Иван ушел на скотный?

– Давно ушел: чай, уж корм задали.

– Что это Аыска вчера вечером лаяла?

– А бог ё знает. Так, ничего. Волки, должно, близко подходили.

Я заказываю обед. Авдотья, жена старосты Ивана, у меня хозяйка в доме. Она готовит мне кушанье, моет белье, заведует всем хозяйством. Она же доит коров, заведует молочным скотом, бьет масло, собирает творог. Авдотья – главное лицо в моем женском персонале, и все другие бабы ей подчинены, за исключением «старухи», которая хозяйкой в застольной.

Обед заказан. Баба уходит. Я пью чай и мечтаю о том, как будет хорошо, когда нынешнею весною вычистят низины на пустошах и облогах, через что покос улучшится и сена будет больше.

Пью чай, курю и мечтаю. Иван староста пришел; одет в валенки и полушубок.

– Здравствуй, Иван. Ну, что?

– Все слава богу. Корм скоту задали. Корова бурая белобокая телилась.

– А! Благополучно?

– Слава богу. Схолилась как следует. В маленький хлевок поставили.

– Телочку телила?

– Телочку – буренькая, белоспиная… Ничего телочка.

Я достаю из стола записную книгу, записываю новорожденную телочку в список нынешних телят: «№ 5/72 – бурая белоспиная телочка

8/11 72 от № 10» и смотрю по календарю, когда телочке будет шесть недель, что отмечаю в книге.

– Что, хорошо съели вечернюю дачу?

– Хорошо съели, только былье осталось. Пустотное сено, сами изволите посмотреть, роговой скот хорошо будет съедать: кроме былья, ничего не останется, потому в нем вострецу нет.

– Что это Лыска вчера вечером лаяла?

– Так, ничего. Волки, должно, подходили.

Молчание. Говорить больше не о чем. Иван, выждав, сколько требует приличие, и видя, что говорить больше нечего, берет чайную посуду и уходит к Авдотье пить чай.

После чая я или пишу или читаю химические журналы, собственно, впрочем, для очищения совести: неловко как-то, занимавшись двадцать лет химией, вдруг бросить свою науку. Но не могу не сознаться, что очень часто, читая статью о каком-нибудь паро-хлор-метаталуйдине, я задумываюсь на самом интересном месте и начинаю мечтать, как бы хорошо было, если бы удалось будущею осенью купить пудов 500 жмаков… навоз-то какой был бы!

Обутрело. Кондитер Савельич пришел печи топить. У меня печи топит кондитер, настоящий кондитер, который умеет делать настоящие конфеты. Попал этот кондитер ко мне случайно. Когда-то, лет пятьдесят или шестьдесят тому назад – за старостью, кондитер сам позабыл, сколько ему лет, – Савельич учился кондитерскому ремеслу в одной из лучших кондитерских в Москве, был кондитером в одном из московских клубов, потом был взят помещиком в деревню, где проходил различные должности: был поваром, кучером, буфетчиком, выездным лакеем, истопником, судомойкой и т. п. Жениться Савельич не успел, хозяйством и семейством не обзавелся, собственности не приобрел – у господ был всегда на застольной, – под старость оглох и по несчастному случаю потерял челюсть, которую ему вынул какой-то знаменитый хирург, вызванный из-за границы для пользования одного богатого больного барина. Случилось как раз в это время, что Савельичу ударом какого-то механизма на круподерне, где он драл крупу, раздробило левую челюсть; сделалась рана, и раздробленную челюсть пришлось вынуть, что и исполнил знаменитый хирург. Операция удалась. Савельич остался жив и исправно жует одною челюстью. Одиннадцать лет тому назад Савельич сделался вольным и с тех пор жил все больше около церкви. Сначала был церковным старостой, потом ходил с книжкой собирать на церковь. Последние же два года Савельич жил как птица небесная, со дня на день, перебиваясь кое-как. Летом и осенью нанимался за мужиков караулить церковь, за что очередной двор давал ему харчи и платил по 5 копеек за ночь, варил иногда купцам в городе варенье, за что ему тоже перепадали кое-какие деньжонки. Зимой же – самое трудное для Савельича время – жил на капитал, заработанный летом. Квартировал на своих харчах у какого-нибудь знакомого мужика и за квартиру помогал мужику в домашних работах – за водой сходит, дров нарубит, люльку качает – старик во дворе никогда не лишний; кормился же своим кондитерским ремеслом: купит на заработанные летом деньжонки несколько фунтов сахару, наделает леденцов и носит по деревням (разумеется, без торгового свидетельства). Даст «старухе» конфету для внучат – она его накормит. Разумеется, плохо ел всегда, голодал иногда, но милостыни, говорит, не просил. Ко мне Савельич попал таким образом: захожу как-то в прошедшем году великим постом в избу, где живут работники и работницы, вижу, сидит в одной рубахе высокий, худой истощенный от плохого харча, лысый старик и трет в деревянной ступе табак. «Кто это?», спрашиваю. «А старик, – говорит староста, – по знакомству зашел; я ему табак дал стереть – пообедает за это с нами». Под вечер, отдавая отчет по хозяйству, староста заговорил о старике, рассказал, что старик бывший дворовый, что он кондитер, при господах живал, господские порядки знает, и попросил позволения пригласить старика к светлому празднику разговеться, «а он за это поможет Авдотье к празднику стол готовить», прибавил староста. Я, разумеется, позволил. Авдотья была в восторге, что старик придет к празднику и поможет ей все приготовить хорменно (форменно), как у господ бывает. Чтобы все было хорменно, как у господ, – это конек Авдотьи.