Письма внуку. Книга 2: Ночь в Емонтаеве - страница 6

стр.


III. Через несколько секунд сказанная огромная вещая птица скрылась за косой пеленой густого мокрого снега; как доехали мы до вокзала в трамвае, как садились в вагон — не помню, наверное из-за своего превесьма сильного душевного потрясения, из коего меня вдруг вывел хриплый паровозный гудок. Наш поезд застучал колесами, набирая ход, а за окном всё летел и летел этот косой мерзейший нескончаемый поток мокрого крупного снега; однако тут произошло чудо: перед тем как повернуть на север, к Джанкою и Сивашу (через Керченский пролив железнодорожных паромов тогда не было), поезд вынырнул из сказанного ползущего по земле и скалам снежного облака, и вдруг, минуты на две, мне открылась дивная божественная картина: розовея в лучах закатного Солнца над родными холмами и скалами, посылал мне свой прощальный привет далекий двуглавый Чатырдаг — священная гора моего Детства, которое, как я мгновенно тогда понял, кончалось именно в эти роковые и торжественные секунды. Потом я, которого уложили спать, уткнулся в угол, дабы не видно и не слышно было моих всхлипываний; что это за страна, куда мы едем — Казахстан? Может это не смертельно? Ведь до этого у отца были порывы, притом превесьма серьёзные, перевезти нас из Крыма то на Камчатку, о коей было накуплено уже много литературы, то, когда отца обуяла «золотоизобретательская лихорадка» — в Якутию; я, который сильно любил наше крымское тепло, уже знал, что в названной Якутии страшно холодно, вечная мерзлота, очень длинная зима и совсем короткое лето, но отец строил всё более серьёзные якутские планы, и тешил меня тем, что лето там хоть и короче, но тоже весьма жаркое, и ещё часто упоминался Алдан — сибирская золотоносная река. А однажды отец меня «обрадовал» тем, что купил мне, уже взрослеющему энтомологу, хотя он сам моего этого увлечения не одобрял, чью-то научную монографию под названием «Прямокрылые Якутии»; прямокрылые — это кузнечики, сверчки и кобылки, и полистав сей труд, я с горечью убедился, что в сей арктической стране водятся лишь последние, да и то больше мелкие. Так что выходило, что, может быть, это сравнительно хорошо, что мы едем не в высокие и холодные якутские или камчатские широты, а поближе и чуть поюжнее: станция назначения всё же называется «Курорт Боровое», а местечко, где нам жить-работать — во многих десятках километров от железной дороги — имеет название, увы, весьма неприютное: Степняк; больше ничего о таковом пункте я не знал и нигде больше выведать не мог (на то, что там было золото, мне, которому весной исполнилось лишь 12 лет, было решительно наплевать); название это упорно ассоциировалось у меня в мозгу с патефонной песней Руслановой: «Степь да степь кругом, путь далёк лежит, в той степи глухой замерзал ямщик…»


IV. Так, в тоске и рыданиях, укачанный-таки поездом, я заснул, а проснулся от внезапно наступившей тишины, и оказалось, что это уже утро, и мы стоим на станции под некоим названием Запорожье: значит, я уже не в Крыму, не в России, а на Украине; и невероятная, неведомая мне доселе тоска вновь с силою охватила всё моё существо. Выходило, это не сон, а явь, и это означает полный конец моему Детству, Родине, Дому, Двору, Улице, друзьям, трамваям, родным скалам и горам, родным фонтанам и родникам, переулкам и лестницам, и, конечно же, моим энтомологическим экскурсиям, а может и всему моему дальнейшему образованию, которое отец, ссылаясь на свое «универсальное» сельско-приходское, каковое составляло три класса, очень не одобрял, и считал, что семилетки с меня более чем хватит; да и есть ли средняя школа в том названном Степняке? А я ведь был не только заслуженно круглым отличником: уже фактически связал свою дальнейшую судьбу с кафедрой зоологии Крымского пединститута (до революции и сейчас — университет), в коем был хоть крохотным, но всегда превесьма желанным гостем, и в моё полное распоряжение выдавались золочёные роскошные цейссовские микроскопы, любые книги из библиотеки названной кафедры, и всё такое прочее.


V. Столь же тесные контакты образовались у меня, малыша, с Крымским музеем, где меня допускали в святая святых — в фонды, и я, будучи ещё крохой, с трепетом душевным созерцал огромных тропических золотых рогатых жуков, гигантских атласно-голубых южноамериканских бабочек Морфид, и прочие неописуемые сокровища, и тоже получал на дом книги из музейной богатейшей библиотеки. Часто наведывался я и на станцию защиты растений, где работали серьезные энтомологини, хвалившие мои детские рисунки насекомых и водившие меня в сад, где я помогал развешивать по деревьям некой пакетики с трихограммой — крохотными, в полтора миллиметра, крылатыми наездничками, заражающими гусениц яблоневой плодожорки (как видишь, биологический метод борьбы с вредителями процветал там ещё в тридцатые годы), и не отпускали без того, чтобы я не увез домой на трамвае огромных, замечательного вкуса, продолговатых яблок «кандиль», ярко-красных с одного бока, и рассыпчатых круглых «синапов», покрытых румяными полосочками, в большом свёртке, а то и в стандартной упаковке — коробке с яркой наклейкой с иностранными надписями, внутри каковой коробки каждый ароматный плод, в ней возлежащий, был аккуратно завёрнут в этакую пышную мягкую постельку из тончайшей бумаги: из этих садов экологически чистая продукция шла только на экспорт, в наши же магазины такое, разумеется, не попадало. Да бог бы с ними с этими яблоками — ломалась, как это принято теперь говорить, научная моя карьера: через каких-то три года, а может и раньше, экстерном, я должен был поступить в институт, завкафедрой которого профессор-зоолог Владимир Максимович Боровский, превеликий знаток инстинктов и высшей нервной деятельности животных, предлагал, а точнее обещал мне ускоренное окончание сказанного вуза с тем, чтобы сразу оставить меня при кафедре аспирантом. А до того я учился бы в родной симферопольской 16-й школе, где по меньшей мере два-три года созерцать, пусть изредка, то волнующее неземное чудо, которое упомянул в конце письма № 19, каковое письмо я назвал «Сокровенное», равно как и подзаголовок первого тома, и это была моя первая детская любовь, светлое воспоминание о которой я пронесу потом сквозь всю свою наикорявейшую жизнь; а теперь меня увозят от неё, да и от Родины, далеко-далеко в некий казахстанский Степняк, что совершенно невозможно, недопустимо и катастрофично.