Плакали чайки - страница 2
Ишь, как испоганил свою кольчугу, где-то уж мазуту собрал на рукав, чурка! Ему, как доброму, каждую пятилетку не за хрен собачий отваливают по медали — уж скоро места на грудях не будет от них! — а он бегат по угору, хвастат, трясёт железом!
— Положь, сучка, не тобой дадено! — со страшным ором вскидывался Иван Матвеевич, суча ногами одеяло и не умея освободиться, и мутные глаза его просекали красные кровяные линии. — Ах, чтоб ты!
Во, видал, как скинулся, паралитик-то наш! — отступая к двери, норовила завыть старуха, но жёлтые глаза с чёрными жгучими перцами посерёдке сидели на сухом. — Щас ишо драться кинется, а ты — па-па…
Нет, от венца не было меж них понимания и уж, видно, до гроба не найдут одного слова на двоих, будут таскать его каждый в свою сторону, как пилу-двухручку, к чёрту изведут совместную жизнь.
— Эх, папа, папа! Я вить не думала про тебя, а ты вона как…
Настыдив, наплакав полон платок, набрав от него зароков не пить, не обзываться, вести мирный образ жизни, давать всем руководящий пример и сеять повсюду свет, а пенсию отводить в пользу мира, то есть в руки старухе, — с вечерним автобусом, состирнув его тряпьё (старуха гнушалась), уезжала Катеринка. И с её отъездом вовсе пропадал в нём интерес к белому свету, малая тучка застила окно, и только тянуло курить, да старуха не давала денег на сигареты, а взятые на почте под пенсию он быстро жёг.
Старуха долго не казала носа, шорохалась под окнами да надоедала соседям. В сумерках подступами брала избу: сперва тёрлась на крыльце, потом протирала сухой ветошью окошки в сенцах, а уж затем, будто бы взбить тесто, перешагивала порог одной ногой, но, держась за дверную скобку, другой перенести не решалась, таила дыхание: живой, мёртвый ли он лежит за переборкой? — готовая в любой миг ломануть за участковым…
— Не стыдно тебе? — нюхом чуя присутствие старухи, которая, как на шиле, ёрзала в кухне на лавке, тихо спрашивал Иван Матвеевич, отнимая руку от влажных глаз.
— Чего?
— Врать-то, на живого человека нести сверху и снизу?
— От! Где я вру?! Всю как есь правду выложила, да не кому-нибудь, а родной дочери…
…Ну, собралась старуха, ну, посидела на дорожку, держа сумочку на коленях и задыхаясь в жарких одеждах, ну, помолчала, сцепив намалёванные губы… И всё же не удержалась:
— Опеть нонче куролесить будешь, позорить свои седые волосы, перед молодёжью выхваляться?
Иван Матвеевич смолчал; старуха воодушевилась:
— Ты уж посиди дома, а? Чё тебе этот праздник?! Наступил и прошёл…
— «Наступил и прошёл»! Ты заслужи его, этот праздник! Языком-то балаболить все горазды!
— Я-то тоже работала, милый друг, тоже внесла лепту! — понимая, что разговора не будет, а, наоборот, грядёт с её уходом светопреставление, поднялась старуха. — А вить не жру, как свинья, не довожу себя до ручки!
— Я, может, вовсе пить не буду!
Ой, не будет он! Дождь с камнями пойдёт — все крыши, все четвертушки в избах побьёт!
— Дождь не пойдёт, а вот чирей у тебя на гузне выскочит…
II
В последнее время Иван Матвеевич не признавал в теперешней жизни своё, родное, будто вернулся после разлуки, а — дом постыл, не радуют ребятишки, не ласкает жена… Либо сама жизнь пошла дугой, либо он весь проигрался и ходит под небом, как под игом?
Эту мысль он выбрал однажды, словно перемёт из реки, и с той поры не знал, чему верить.
Он и раньше-то не пил — выпивал, тут же и вовсе прижёг болячку и даже по субботам не мордовал Таисию, не обращал её внимание на нужды рабочего класса. Но и когда всё же подступал повод — привезут ли дрова, а не то с пенсии слупит сотенную или, как нынче, ударит святой праздник — то не было на сердце отрады, ровно клевал потравленное зерно.
— Да, выжучил ты, Иван Матвеевич, свою цистерну! — с грустным смешком опрокидывал стопку кверху донышком, к неверной радости Таисии.
Тошно, хоть в петлю лезь!
Но, разобраться, как ей, жизни, всю дорогу быть одной и той же, идти долгий путь, да не сбить каблуков, выгорать под солнцем и радовать юным зеленоватым цветом? Это в советскую пору завозили в магазин ткань, бабы тянули её с деревянного веретёнца, продавщица чиркала мелком, пластала кривым ножом — и плыли бабы в одних платьях, друг перед дружкой выставлялись… Чем форсили, глупые?