Плевенские редуты - страница 28
— Принесла вам то, о чем вы мечтали, — таинственно произнесла она, держа в руках что-то завернутое в салфетку. Темно-серые в коричневую крапинку глаза ее прищурились.
Верещагин посмотрел безразлично. Сестра развернула салфетку и приподняла стеклянную банку:
— Клюквенный сок!
Верещагин оживился, он так мечтал об этом соке! Уверил себя: стоит только выпить стакан и сразу станет легче.
— Вы меня балуете, — благодарно произнес Василий Васильевич тонким, словно бы надтреснутым голосом.
Чернявская налила холодный рубиновый сок в стакан. Верещагин с наслаждением и жадностью выпил все до дна, возвращая стакан, сказал веселее:
— Где же вы добыли эту отраду?
Ну зачем ему знать, как трудно здесь в это время достать клюкву? Она шутливо ответила:
— Пустяки — при сноровке…
Намочив полотенце холодной водой, обтерла бугроватый высокий лоб Верещагина, его густую бороду, вытерла потные руки. И снова, в какой уж раз, подивилась, видно фамильному, золотому перстню с печаткой. На щите — штурмовая башня и две руки с обнаженным мечом.
Закончив это, как говорил Василий Васильевич, «омовение младенца», Чернявская снова села на стул рядом с кроватью и, как только могла, спокойно, по-матерински сказала:
— Вот сделаем маленькую неопасную операцию и немедля начнете выздоравливать.
«Значит, действительно, гангрена. Ну, черт с ними, пусть режут. В конце концов этот госпиталь не чета Журжевскому».
Там его с Николя́ на много часов бросили одних в какой-то комнате, они не могли никого докричаться… Пришлось запустить табурет в закрытое окно, а чернильницу — в голову все же появившегося лекарского помощника…
«Пусть режут!»
Чернявская на войну поехала добровольно. Вскоре после — окончания гимназии она вышла замуж за прекрасного человека, одержимого врача. Они счастливо прожили десять лет, но муж — Иннокентий Петрович — три года назад погиб во время эпидемии холеры. Александра Аполлоновна окончила курсы медсестер и вот очутилась здесь, чтобы продолжить дело мужа и заглушить душевную боль. Нелегко ей было сейчас в Бухаресте. Каждый мужчина, кому не лень, считал для себя возможным ухаживать за ней. Недавно появился еще один наглец — барон Штальберг. Ему предстояла пустяковая операция — вскрыть фурункул.
В Санкт-Петербурге барон безупречно постиг науку ловкого щелканья шпорами и явно делал карьеру гибкостью спины.
Пожалуй, единственным достоинством барона была его эмалевая прическа, волосок к волоску. Штальберг, подрагивая тощей ляжкой, то и дело напевал модную мелодию «Все мы жаждем любви» и лез со своим непрошеным участием.
— Мадам, я слышал, вы из общества… Много перенесли…
— Этот крест, — Чернявская показала глазами на красный крест фартука, — всех нас равняет… Поэтому я очень прошу вас называть меня только сестрой.
Он попытался поцеловать ее ладонь. Чернявская резко отняла руку.
— Не прикидывайтесь эфемерной недотрогой, я достаточно хорошо знаю ваш сорт женщин, — высокомерно вздернул голову барон.
— Жаль, что женщины не вызывают на дуэль! — гневно бросила Александра Аполлоновна и ушла.
Все замечающий Василий Васильевич как-то, когда Чернявская везла его из перевязочной на коляске в палату, сказал металлическим голосом:
— Если вы разрешите, я этого дрыгунчика проучу так, что он запомнит на всю жизнь. — Лицо Верещагина стало жестким.
— Ну, что вы, Василий Васильевич, — запротестовала она, — ни в какой помощи я не нуждаюсь. Хватит у меня и своих сил.
На глаза у нее навернулись непрошеные слезы… Особенно тяжким испытанием для Александры Аполлоновны были стычки с начальником госпиталя Хламовым. Желчный, придирчивый, подозрительный, он изводил Чернявскую, как, впрочем, и всех своих сотрудников, мелочной опекой.
Сын богатого московского купца, Леопольд Хламов окончил военно-медицинскую академию, но пошел по линии административной. Дослужился, не без помощи папаши, до полковничьего звания и стал начальником тылового госпиталя, так как на фронт не рвался.
Леопольд Карпович упивался властью над каптенармусами, вахтерами, дежурными служителями, смотрителями, кастелянами, простыми и классными фельдшерами и, конечно же, над врачами. С особым удовольствием всегда произносил он свое имя и звание, с эдаким прононсом, из-за хронического насморка. Чернявскую он невзлюбил сразу, считая ее обузой, порождением дурного веяния, дурного времени, и, где и когда только мог, давал ей почувствовать свое отношение.