Плоскость морали - страница 2
женщину, для которой клятва верности — пустяк, которая не знает ни долга преданности, ни женской скромности, ни чести? Мне-то это зачем? — он чуть склонил голову к собеседнику, точно подлинно недоумевая.
Иванников остолбенел. Он ждал чего угодно, но не этих спокойных и жестоких слов. Несколько минут пытался прийти в себя, пока Нальянов кивал слуге, подошедшему с чемоданом к вагону.
— Но она же… сердцу не прикажешь…
— А она пыталась? — на лице Нальянова снова промелькнула тонкая язвительная усмешка.
Иванников совсем растерялся. Лиза, Лизанька, Елизавета Елецкая была для него идеалом красоты и женственности, её желание, прихоть, любой каприз — были законом, и он никогда не думал, просто не мог подумать того, что столь резко и безжалостно уронил Нальянов. Иванников чуть отдышался. Он всё ещё ничего не понимал. Он-то полагал, что Нальянов, по адресу которого молва в русских кругах Парижа давно уронила слово «подлец», вскружил Лизаньке голову, а сейчас решил уехать, чтобы просто свести её с ума. Но если он…
— Так вы… вы едете… не потому, что… не из-за Лизы?
Из тамбура показался слуга Нальянова и сказал господину, что поезд отходит через три минуты. Нальянов кивнул, утомлённо взглянул на Иванникова, во взгляде его проступило теперь что-то подлинно высокомерное, почти палаческое, он вздохнул и резко отчеканил, повторив уже сказанное:
— Мне нужно по делам в Петербург, — после чего, не ожидая ответа, исчез в вагоне.
Иванников, чувствуя, как путаются мысли, и кружится голова, ошеломлённо проводил его взглядом и стоял на перроне до тех пор, пока поезд не тронулся.
Глава 1. Двое подлецов в купе первого класса
Революция за два дня проделывает работу десяти лет и за десять лет губит труд пяти столетий.
Поль Валери
…Есть ли унижение горше пренебрежения женщины? И что мерзостнее всего — женщины, по сути, совсем ненужной, случайной. Голова Дибича после двух бессонных ночей мучительно болела, но что значила эта боль в сравнении с уязвлённым самолюбием? Или он всё же лжёт себе? Андрей Данилович посторонился, пропуская в вагон какого-то генерала с седыми бакенбардами. Мысли текли вязкой патокой. Что значила для него Елена Климентьева? Дибич, морщась, вспоминал, как впервые увидел её. Она шла впереди него медленно и плавно, её обнажённые, бледные, как слоновая кость, плечи, были разделены тонкой бороздкой между лопатками, и описывали неуловимую, как движение крыльев, кривую, а на затылке спиралью загибались волосы обожаемого Тицианом медно-рыжего цвета. Она посмотрела на него — вскользь, почти не видя. Он взволновался. Иной женский взгляд мужчина не променяет даже на обладание. Трепет её ресниц напоминал движение крыльев стрекозы, томные глаза — полотна Тинторетто, волосы — шлем Антиноя в галерее Фарнезе. Но они были не совсем медными, приметил он. У них был один из тех оттенков, какие бывают у полированного палисандрового дерева, освещённого солнцем.
Дибич был дипломатом, но в кругах богемы считался недурным поэтом. Стихи о Ней возникли в голове сами, душа наполнилась музыкой рифм, и это внезапное непринуждённое поэтическое возбуждение подарило радость почти альковную. Он прикрыл глаза, желая продлить трепет, предшествовавший вдохновению. Затем стал подыскивать рифмы, — тоненьким карандашом на коротких белых страницах записной книжки. Но вскоре опомнился. Он не мог отпустить… или упустить эту девушку, эту хрупкую красоту медичейской эпохи.
…Сейчас Андрей Данилович уверял себя, что у него не было ни видов, ни намерений, просто захотелось пофлиртовать. Но его даже не отвергли, а просто не заметили. Он говорил комплименты — его не слушали, приглашал танцевать — к нему повернулись спиной. Два дня назад Елена уехала в Петербург, Дибич же, к его собственному удивлению, две ночи не смыкал глаз, обостряя пытку неудовлетворённой плоти тягостными мыслями. Им овладела странная болезненность, вся кровь казалась неисцелимо заражённой.