По следам судьбы моего поколения - страница 22
Работа тяжелая, изнурительная из-за скудного питания, жестоких морозов, снега на полтора-два метра и отсутствия дорог. Должиков осуществлял свою власть над нами со сдержанным равнодушием, как нечто неизбежное, стремился к порядку, к созданию минимума сносных условий для нашего существования, а иногда бывал просто человечен. Зато его помощник Красный был мерзейшим типом вне категорий всякой морали. Он упивался властью, издевался над заключенными, как мог, и делал все от него зависящее, чтобы как можно больше измотать нас. К разводу он выходил почему-то в военной шинели, с кнутом, выстраивал всех в темноте, отсчитывал пары и тройки и не своим голосом, без тени иронии орал: «Командовать парадом буду я!» Затем он переключал внимание на самых слабых и начинал над ними куражиться. Излюбленный объект его издевательства — слабосилка, которая не освобождалась от тяжелых работ, так как иных не было. Вот Красный подходит к профессору Ральцевичу и члену Коминтерна от польской компартии Попову-Ленскому, которые впряжены в тяжелые сани. Ральцевич после окончания Института Красной профессуры по философскому факультету был руководителем ленинградского отделения Комакадемии. Прекрасно помню, как осенью, зайдя в библиотеку Дискуссионного клуба на Мойку, 59, прочла объявление: «Ральцевич Василий Никифорович прочтет лекцию для партактива. Тема: „Классовые, гносеологические корни контрреволюционного троцкизма, левого и правого оппортунизма“». В лагере он «вридло» по статье «контрреволюционная троцкистская деятельность».
— Что, — спрашивает Красный, — нормочка будет вчерашней? — Те молчат. — Язык примерз к гортани? Сейчас разогреетесь. Шагом марш! — Попов-Ленский и Ральцевич сгибаются, напрягают силы и медленно двигаются по направлению к лесу. Сил мало. — Ах так! — кричит Красный. — Эх вы, кони мои вороные! Бегом! Бегом! — Вертя и свистя над их головами кнутом в воздухе, Красный напирает на них. Он выхватывает из рядов еще не отъехавших молодого поэта и журналиста Супруненко и приказывает ему толкать сани сзади, напирая на слабых товарищей. К вечеру Ральцевич возвращается в состоянии изнеможения. У нас в бараке особое покровительство оказывает ему Усвятцева — на почве идейной общности — оба считают своими злейшими врагами тех, кто позволил себе когда-либо в чем-нибудь усомниться, оба считали, что в лагере, за небольшим исключением, сидят прямые или косвенные убийцы Кирова, оба психологически приучили себя к идейному приспособленчеству и к сделкам с совестью, оба отстаивали чистоту генеральной линии, были бдительны и следили за всеми отступлениями от их догматического мышления. Оба поэтому были с трудом выносимы в условиях лагерного общежития. При сходстве взглядов они резко отличались в быту. Юдифь — энергичная, практичная и по-женски умелая, Ральцевич — беспомощен, неприспособлен, жалок.
На Сивой Маске не имелось вышек и строгой зоны, а только приказ не выходить за пределы командировки после работы. Мужчины полулегально могли заходить в женский барак. Мы находились на глазах у начальников и ВОХРа — территория командировки с пятачок, в глухой тайге-тундре.
Ральцевич нашептывает Юдифи — мы невольно слышим их беседу: «Наконец нашел верные слова для заявления, которое вам вчера читал, сумел убедительно нащупать внутреннюю закономерность процесса среди кажущихся случайностей…» «Об этом после, здесь нас слышат», — говорит Юдифь конспиративным полушепотом, выразительно глядя в нашу сторону. «Извратить подлинное мое отношение к действительности никому не дано», — отвечает Ральцевич и тоже укоризненно смотрит в нашу сторону. Многозначительный их разговор раздражает, но терпим — жалко этого скомканного человека с его фарисейской мудростью, отца шести маленьких детей, оставшихся на воле. К нему не вернусь, но добавлю о детях: старший сын после всех передряг неизлечимо заболел психически.
— Вы что-нибудь кушали? — спрашивает Юдифь уже деловито. Ральцевич вынимает из-под бушлата полуживую куропатку и медленно начинает крутить головку куропатки вокруг ее шейки. Отвратительное зрелище, отворачиваешься, потом невольно притягиваешься взглядом к его бессильным рукам и бьющейся в них куропатке. Юдифь вырывает ее из рук Ральцевича, накидывает телогрейку, выходит и через 15 минут возвращается с ощипанной птицей. А он все сидит понурый, чужой; бушлат на нем обвис, руки повисли как неживые, он дремлет.