Погоня - страница 32
Крышку снимают. Бабушка лежит и чуть белеет лицом. Она слабо шевелит рукой. Потом приподнимает голову. Потом садится. Сторож роняет фонарик. И в совершенном мраке бабушка четко произносит:
— Александр, я озябла.
Волконский бросается к ней. Ощупью находит ее руки и целует их:
— Голубка моя. Радость моя… Проснулась!
— Отойди же, Александр, — говорит старуха. — Ты весь в земле. Ты нечист. Я встану сама…
— Проснулась!.. Какое счастье, что я сюда приехал… Бабушка! Радость моя! Летаргический сон у вас уже был трижды?
— В третий раз… Нет, в четвертый, милый!
Сторож извлек из фуфайки полбутылки и приложился. Ему не по себе.
Заслышав животворное бульканье, Волконский сурово говорит, что бабушке после летаргического сна глоток спиртного куда нужнее, чем прочим…
Без лишних слов пожарник изымает бутылку у сторожа и передает бабушке. Старая княгиня глотнула раз. Потом еще раз:
— Какая дрянь. У тебя нет ничего другого, мой милый?
Она сидит на крышке собственного гроба.
— Нет, моя голубка, ничего нет.
— Мы на загородном?.. Или нашем, фамильном?
— На загородном.
— Что ж, здесь воздух почище. И какие звезды… Внучек. Зачем ты суешь мне эти тряпки?
— Это не тряпки. Это костюм. Шерстяной. Вам надо переодеться, бабушка.
— Ты прав, мой милый, поганая синтетика совершенно не греет. Однако полагаю, что до дома я как-нибудь выдержу…
Игорь Петрович и сторож в себя еще не пришли.
— Где машина, внучек?
— Там.
Старуха медленно и прямо (какая спина!) идет к кладбищенским казенным воротам, выходит за — и садится в такси. Таксист просыпается и заводит мотор. Ему заплачено за всю ночь вперед. Старуха садится на заднее сиденье и брезгливо оглядывается через плечо на оставшихся:
— Ну и общество вокруг тебя, мой милый.
— Случайные люди, бабушка, — оправдывается пожарник.
Они уезжают.
Оторопь прошла. Игорь Петрович, посидев на гробе, тоже подымается.
— Э, мил человек. Не выйдет! — Сторож вцепился ему в спину и держит обеими руками.
— Чего надо?
— Как же так, мил человек, а гробик! — И сторож кратко, но энергично поясняет, что завтра им всем влетит, если они нынче до солнца не успеют навести порядок.
Игорь Петрович вздыхает:
— Дай хоть водки глотнуть.
— Самому хочется, мил человек, но нету — старуха как швырканула ее в темноту, так там все и вылилось.
Светает. Вдвоем они кое-как зарывают старухину могилу. Укладывают дерн. Они устали. «Хоть бы помог кто-нибудь», — вяло мечтает сторож. Игорь Петрович курит, а сторож стоит возле первого, не зарытого еще гроба и тупо бормочет: «Эй. Эй. Подымайся… Я думаю, может, и этот очухается и восстанет, а?»
Перекурив, они вновь берутся за лопаты и зарывают гроб. Кладбище погружается в тишину, в вечный покой и сон. Светает.
— Светает, — бормочет Игорь Петрович.
Он оглядывает квартиру и стены, в которых прожил это долгое дождливое лето, — он видит вещи: сапоги (три пары, женские, натур, кожа), туфли мужские (две пары), парик… — и вдруг все его существо наполняет дикий, утробный и зовущий звук: домой… Он пушечно хлопает дверью. Ключи под коврик, последний долг гостя.
Он возвращается… Дома только теща — она потрясена его видом и потому долго, подавленно молчит. Игорь Петрович не чувствует родных стен, не удивляется молчанию тещи. После событий на кладбище ни удивляться, ни чувствовать он некоторое время не способен.
— Помоюсь, — говорит он сам себе. — И спать, спать! — Он перепачкан могильной землей, он грязен и страшен. Он не похож на прозаика. Он не похож на мелкого спекулянта. Он похож на человека, проплывшего полгорода по канализационной трубе.
— Я счастливый, — без конца повторяет утром малокровный инженер. — Я счастливый.
— Я тоже. Я тоже, милый!
— Мне так радостно, что ты здесь и что ты не уходишь к своей тетке. (Светик ему говорила, что живет у тетки. Временно. Поскольку нет прописки.)
— Я не уйду. Ни сейчас и ни позже — считай, что я переехала, милый. Вещей у меня нет. Только те, что на мне.
Инженер в восторге:
— И будешь со мной весь день?
— И день. И ночь. И следующий день. До самой смерти, милый.
Светик улыбается: она человек решительный. Ни Фин-Ляляев, ни этот писателишка, ни все их дела отныне ее не интересуют. Пусть их себе живут как хотят. И даже любопытства нет: ушла — значит ушла. Давно хотела.