Похоронный марш - страница 8

стр.

Мы рождены, чтоб сказку сделать былью,
Преодолеть пространство и простор…

Мне нужно было сдать на проявление отснятые кинопленки, и я зашел в лабораторию, что при магазине «Юпитер» на Калининском. Приемщицы не было на месте, и, ожидая ее, я все напевал молча: «Все выше, и выше, и выше стремим мы полет наших птиц…»

— Фамилия? — спросила появившаяся наконец приемщица.

Я на миг запнулся и вдруг сказал:

— Эпенсюль.

— Апе́льсин? — переспросила приемщица.

— Да, — сказал я и увидел, как она вписала в квитанцию: «Апельсин».

ЧЕЛОВЕК

В январе, после досадной мокроты Нового года, наконец приходила зима в плотных серых валенках и глянцевых асфальтных калошах. Снег линовал окна и школьный двор за ними и писал на белоснежных листах сугробов свои контрольные и сочинения, оставляя в моих тетрадках жалкие следы умственных потуг. Любовь к снегу требовала в жертву двоек по математике и по русскому. Звонок с последнего урока давал взаймы еще один вечер, полный морозного пара изо рта, скользкой покатости горки, рыхлого холода мокрых варежек. А больше всего нравилось мне падать в мягкий сугроб и как можно дольше играть в убитого. Мне виделось, как вязкий снег подо мною окрашивается едкой кровью, и приятно было знать, что на самом-то деле ты жив-здоров. Другие ребята тоже не оспаривали зимой своей убитости и охотно падали, услышав: «Дранейчик готов! Ляля убит! Вовка убит!» И в плен зимой обычно не брали — вернее было прикончить на месте.

Вместе со снегом приходили апельсины, и их оранжевые шкурки окрашивали белизну двора, как позлащенные пятна нашей выдуманной крови.

В феврале зима розовела, засахаривалась, снизу начинала подтекать, а сверху хрустела и крошилась. На апельсинные дольки ложились с перемаранных пальцев мягкие голубые пятна чернил. Рыжее солнце насквозь прожигало заштрихованный деревьями двор, и дядя Костя Тузов, выходя утром из дому, обжигался о солнечные блики своим медным лицом. Пройдя от подъезда пять-шесть шагов, он тут делал запятую, закуривал и, выплевывая оранжевую слюну, говорил:

— Воробейка! Ах ты, воробейка. Чирик-чирик, говоришь? Чирик-чирик? Тоже человек.

Воробей, удивительно похожий на дядю Костю, гордо косил злую бусинку глаза и говорил:

— А чё? Человек! Человечек-чек!

Дядя Костя Тузов всех называл человеками. Это был единственный эпитет, которым он наделял все, что ему нравилось, всех, кого он уважал. Люди у него разделялись на человеков и дураков. Про Николая Расплетаева он говорил:

— Разве ж это человек? Это дурак последний.

Про Дранейчикова отца он говорил:

— Коля, — длительное тире, — человек.

И даже моему отцу, когда тот дважды на несколько дней появлялся из заключения, дядя Костя говорил при встрече:

— Здравствуй, Сережа. Как ты? Жив? Здоров? Ты, Сережа, человек… — Сострадательное многоточие. — Несчастный ты человек.

Дядю Костю так все и звали во дворе — Человек.

Как и мой отец, он был рыжим, но не кудрявым, а прилизанно-рыжим. Свои оранжево-бронзовые услужливо-послушные волосы он тщательно заглаживал назад мелкозубчатой расческой. Хотя, Тузовы не были украинцами, он всегда почему-то ходил в расшитой украинской рубашке, которая придавала ему какой-то миниатюрной аккуратности — он был невелик ростом, носил полудетскую обувь, на крошечных его руках вился трогательный золотистый пушок.

Костя Человек всю жизнь прожил с матерью, никогда не был женат. Работал он стеклодувом, зарабатывал хорошо, половину зарплаты отдавал матери, часть пропивал, а часть, кажется, откладывал. Старая Тузиха недолюбливала его, но честь по чести исполняла материнский долг по отношению к холостому сыну — кормила его, стирала и подшивала за ним. По воскресеньям Человек ходил в соседний дом, где жила жена его брата с двумя детьми, и звал Тузиков на обед. Ее не звал.

— Она себе изготовит, — объяснял он. — А ребятишки голодные будут сидеть. Жалко сиротинок, ведь и они людьми должны стать.

Тузовы жили на первом этаже, и когда бывало тепло, всегда открывали по воскресеньям окна, чтоб было видно, как Человек благодетельствует племянников. Отобедав, он первым выходил из-за стола и шел на улицу. Выйдя во двор, тщательно прочищал зубы куском спички, потом садился на край лавочки и, закуривая, говорил: