Пока Париж спал - страница 18

стр.

Меня потрясло, что все мужчины выглядят одинаково на больничной койке. Уязвимыми. Безобидными. Язык, на котором они говорили, был единственной возможностью понять, откуда они родом. Госпиталь работал по строгому распорядку, но попытки утешить пациентов поощрялись, и мне это нравилось, хоть я и хотела бы, чтобы это был не немецкий госпиталь. Вся ироничность моего положения была в том, что я помогала окрепнуть врагам, в то время как другие, более патриотичные французы, рисковали жизнью, чтобы добиться обратного.

Когда я наконец добралась до госпиталя в то утро, я подошла к шкафчику, достала свою форму, надела ее и посмотрелась в зеркало в полный рост, чтобы убедиться, что форма чистая и выглаженная. Я опаздывала, но не слишком, и я задержалась на минуту, разглядывая себя в зеркале. Лучше всего здесь подошло бы слово «плоская». Никаких выпуклостей или изгибов, которые могли бы указать на то, что я становлюсь женщиной. Четыре года оккупации оставили меня с глубоким чувством внутренней пустоты. Дело было не только в постоянном физическом голоде, но и в эмоциональном истощении. Я до смерти хотела жить полной жизнью. Я знала, что где-то там есть целый мир, где люди смеются, танцуют, выпивают, целуются, занимаются любовью, а я здесь все это пропускаю.

Я провела руками по груди, и в голове прозвучали мамины слова:

«Незачем тебе покупать лифчик».

Помню, как обрадовалась, когда у меня впервые началась менструация, и какое разочарование испытала, когда она прекратилась всего через три месяца, будто не понимая, зачем она вообще когда-то началась.

«Ты даже не представляешь, как тебе повезло, – говорила мама, – это просто проклятье».

Но я хотела, чтобы мое тело менялось, чтобы его касались в тех местах, которые я бы не осмелилась даже назвать.

Я повернулась и посмотрела на свое лицо. Попыталась улыбнуться. Да, так было намного лучше. Но мне не хотелось улыбаться, даже когда пациенты пытались заигрывать со мной.

Большинство из них были совсем не смешными, я только содрогалась, когда они отпускали свои глупые фразочки вроде «холодные руки, теплое сердце» или «мне нравится эта форма». Мне больше нравились те, что молчали, и мне было жаль тех, кто испытывал боль, но храбрился, сдерживая слезы, когда я помогала им сесть.

Я пригладила волосы. Как бы я хотела их вымыть. Они были сальными, но мыла было так мало, что мама выдавала мне его только раз в неделю. Краситься мне тоже не разрешалось, но на это мне было плевать. Мои ресницы были довольно длинными и темными, а когда я щипала себя за щеки, казалось, что я использую румяна.

– Allez! Allez! – Смотрительница ворвалась в раздевалку. Она посмотрела на мое отражение в зеркале, а я посмотрела на ее. Это создавало приятную дистанцию между нами.

– Некогда любоваться собой, – холодно произнесла она, – есть работа, которую надо делать.

– Простите, – пробормотала я, забирая швабру и ведро у нее из рук.

Глава 10

Жан-Люк

Париж, 3 апреля 1994 года


– Ruhig zu halten!

Жан-Люку в рот засунули кусок кожи. Он сжал его изо всех сил, чтобы подавить крик. О, господи, что они делали с ним? Казалось, они режут ему лицо.

Его сердце бешено застучало, когда он все вспомнил. Брюннер, орущий за его спиной. Лом. Блеск металла перед глазами за секунду до того, как он ударил его по лицу, потом удар по ноге. Кто-то бил его? Поняли ли они, что он делал? Как они могли догадаться? Они не могли понять, что он пытался повредить пути. Или могли? Боже, а что, если и правда?

Серебристый блеск какого-то металлического предмета привлек его взгляд, когда он посмотрел на люминесцентную лампу. Предмет приближался к его лицу. Он выплюнул кусок кожи и закричал.

– Ruhig zu halten! – снова крикнул кто-то. – Halte ihn fest!

У него закружилась голова. Появились расплывчатые лица, их сменил ослепляющий белый свет. Запах хлорки и дезинфицирующего средства стоял у него в горле, провоцируя рвотные позывы. Все немецкие слова исчезли из его пульсирующей от боли головы.

– Пожалуйста, – умолял он, – хватит, хватит. Я говорю вам…

– Es ist aus. Вот и все.

Все? Они закончили с ним. Он гадал, что успел им сказать. Он знал, что бормотал что-то, плакал, умолял. Его глаза были влажными, а во рту пересохло. Боль в одной стороне лица была острой, будто туда вонзался острый нож, а боль в ноге заставляла его дрожать. Внезапно ему стало очень холодно. Сильная дрожь охватила все тело. Вот бы кто-нибудь накрыл его одеялом.