Политики природы. Как привить наукам демократию - страница 17

стр.

.

Мы без труда понимаем, что уже не можем мыслить политическую экологию как принципиально новую сферу деятельности, необходимость которой была осознана Западом в середине XX века, как если бы, начиная с пятидесятых или – не суть важно – шестидесятых или семидесятых годов, политики наконец-то поняли, что вопрос природных ресурсов должен быть включен в перечень их повседневных забот. Никогда, начиная с первых греческих дискуссий о совершенстве общественной жизни, о политике не говорили в отрыве от природы (31); или, точнее говоря, к природе никогда не обращались, не желая тем самым преподать политический урок. Не было написано ни единой строчки, по крайней мере в западной традиции (32), где за такими словами, как природа, природный порядок, закон природы, естественное право, жесткая причинность, незыблемые законы, не следовало бы, через несколько строчек или параграфов, некоторое утверждение о том, как реформировать общественную жизнь. Разумеется, можно изменить смысл этой притчи и с одинаковым успехом критиковать как социальный порядок при помощи природного, так и порядок природы с точки зрения человека; можно даже попытаться положить конец их связи; однако в любом случае нельзя сделать вид, будто бы речь идет о принципиально различных сферах деятельности, которые развивались отдельно друг от друга и впервые пересеклись каких-то тридцать или сорок лет назад. Концепции политического и концепции природы всегда оставались в тесной связке подобно двум сиденьям на детских качелях: когда одно поднималось, другое неизменно стремилось к земле. Никогда не существовало политики, которая не была бы одновременно политикой природы, как и природы, которая не была бы политической. Эпистемология и политика – это, как мы теперь поняли, составные части одного и того же процесса, объединенного под грифом (политической) эпистемологии, чтобы сделать недоступными для понимания как научные практики, так и саму суть общественной жизни.

Этот двойной результат, полученный за счет совместных усилий социологии науки и практической экологии, позволит нам дать определение ключевому понятию коллектива•, смысл которого мы постепенно будем уточнять. На самом деле, важность самого понятия «природы» заключается не в исключительном характере сущностей, которые она предположительно объединяет, и не в том, что они относятся к какому-то определенному региону бытия. Сила воздействия этого выражения объясняется тем, что мы всегда употребляем его в единственном числе: та самая природа [la nature]. Когда мы апеллируем к понятию природы, объединение, которое она узаконивает, значит бесконечно больше, чем онтологическое качество «природности», происхождение которого она гарантирует. Благодаря природе мы убиваем сразу двух зайцев: мы определяем некое существо по его принадлежности некоторой сфере реального, одновременно помещая его в объединенную иерархию, которая простирается на все виды существ от самых больших до самых малых (33).

Доказательства привести не сложно. Замените повсюду единственное число множественным, природу на природы. Этим природам будет невозможно найти какое-либо применение. «Естественные» права? Сложно сочинять конкретные законы, руководствуясь подобным множеством. Как вдохновить пылкие умы на классический спор о роли генетики и окружающей среды, если мы примемся сравнивать влияние природ и культур? Как умерить аппетиты промышленности, если мы говорим, что она должна защищать «природы»? Как сделать науки своим рычагом, если мы считаем их науками, изучающими «природы»? Каким образом «законы природ» могут смирить гордыню законов человеческих? Нет, множественное число категорически не подходит политическому определению природы. Множество плюс множество в сумме дают еще одно множество. Однако, начиная с мифа о Пещере, именно единство природы является ее главным политическим достоинством, потому что только это объединение, это упорядочивание, может конкурировать с иной формой объединения, компоновки, самой что ни на есть традиционной и издревле называемой той самой