Полоса отчуждения - страница 24

стр.

— И то дело. Однако, полковник, вот на этом самом месте, где мы стоим, следует в порядке первой необходимости приступить к строительству форта. Чье здесь жилище? Оно обитаемо?

— По слухам, тут живет старый ходя. Который, простите за каламбур, никуда и не ходит. Отшельник.

— Гм. Придется переселить.

Иннокентий в глубокой задумчивости бродил по набережной Сунгари. Он ожидал Мпольского, но тот задерживался, потому что, кажется, выезжал в Шанхай. На душе Иннокентия лежала тяжесть. Вчера в салоне бабушки он повздорил с каким-то субъектом, имени которого никто из присутствующих не знал. Субъект проповедовал паучью свастику в свете Отечества и пел дифирамбы японцам.

— Как же вы, такой патриот, не замечаете, что вашим японским друзьям Советы вот-вот запродадут нашу русскую железную дорогу? — спросил желчный Никаноров.

— Это ничего не значит. Будущее России — в союзе с Японией. Только мы, две величайшие державы мира, сможем установить порядок от Гонконга до Парижа.

Иннокентий не выдержал:

— А триппер у вас гонконгский или парижский?

Конечно, это не шло ни в какие ворота, сказывалось портовое воспитание Иннокентия, но Никанорову, похоже, понравилось. Бабушка умела не слышать таких вещей. И все-таки услышала. Она с тихим любопытством взглянула на внука. Он ей понравился.

Он не понравился себе. Всю жизнь за ним успешно гналась его улица. Все его попытки выстроить собственное достоинство упирались в способы этого строительства. Он либо пер напролом, либо гнулся от малейшего ветра. Все-таки в его предках было больше плебса, чем белой косточки. Разные сословия продолжали враждовать в его крови. Позвоночник не приобрел постоянной прямизны.

— Мой дед порол на конюшне твоего деда, — говаривал друг Стас, и в большой мере он был прав. Иннокентий восставал на поротого деда, лелея слабую надежду на деда непоротого. Между тем Иннокентий сдуру попал в точку, как это ни странно. Малознакомый гость бабушки быстро погас и незаметно исчез. Никаноров, уходя, впервые простился с Иннокентием за руку.

Иннокентий заметил Мпольского, когда тот, стоя посреди невысоких молодых сосенок, крестился на золотые кресты белокаменного Свято-Николаевского собора, грандиозно возвышавшегося на вершине Новогороднего холма. Харбин — на его главных улицах — состоял по преимуществу из двухэтажных зданий. Трехэтажный отель «Эльдорадо» казался гигантом. Собор же был недосягаем. Он уходил в бледно-голубое азиатское небо с тем, чтобы оттуда, с завоеванной высоты, распространять отеческое покровительство на своих многочисленных, их было двадцать, не столь представительных сестер — небольшие церковки, сделанные из дерева и самана, а если они были из серого маньчжурского кирпича, то чрезвычайно напоминали легкие бараки. Собор грустно смотрел на запущенную Свято-Петропавловскую церковь в преступной Нахаловке, но больше всего его опечаливала тезка убогая Свято-Николаевская церковь при тюрьме на улице Тюремной, на Пристани.

Мпольский почувствовал взгляд Иннокентия. Иннокентий спросил:

— Говорят, вы посетили Шанхай?

Мпольский ответил почти весело:

— Не доехал, знаете ли… — Его бледно-синие глаза на мгновение блеснули. — Из харбинского болота, батенька, не так просто выпростаться. Зато вы, говорят, вчера явили доблесть.

Иннокентий смутился:

— Пустое.

— Не пустое. Мне, признаться, и в Шанхай не захотелось оттого, что там то же самое, что и здесь. Все та же сволота. Шило на мыло. Однако я и сам хорош. Тиснул как-то стишок в какой не надо газетке и схлопотал свое сволоте-то и понравилось, стала орать его во все горло на какую-то там музыку. Поделом мне. Буду знать, как зарабатывать на похмельную стопку не там, где надо. Лучше сторожем служить. А сказал мне о вас, между прочим, Никаноров.

Иннокентий по-своему обрадовался. Но не потому, что о нем говорят такие люди. А вот именно потому, что — говорят. Между собой говорят. Ему было смутно известно, что между Мпольским и Никаноровым пробежала какая-то черная кошка. Что они еле-еле кивают друг другу.

— Вы помирились?!

— Что это вы так ликуете, голубчик? Мы и не ссорились. Просто я не считаю его поэтом, а он… Как бы это сказать? Не оказывает мне гражданского доверия, скажем так. Он, понимаете ли, заделался государственником, по его собственному выражению, а я по врожденному легкомыслию никак не выйду из хоровода муз, фигурально говоря. Вот где собака зарыта. Это еще во Владивостоке началось. Я там жался к Асееву, Третьякову, даже Бурлюка лизнул по пьяному делу в его слепой глаз, обожал Маяковского, издалека, разумеется, через девять тысяч верст, а он, кстати, меня не обожал… Короче, на моих белых ризах в некоторой степени проступали красные пятнышки, поскольку в моих учителях-приятелях состояли поэты просоветского толка. Вот ведь, кстати, коллизийка и вопросец. Могут ли чьи-то чужие блистательные стихи прежде всего стихи — увести человека в совсем другой лагерь? Короче, Никанорова все это во мне отталкивало. Да и пил он тогда, скажу я вам, бочками. Экземпляр-то гренадерских габаритов. Угнаться за ним не было никакой возмож-ности, и это давало ему еще одну почву для презрения. Там-то, в парах какого-то шантана или в «Балаганчике» (был у нас там такой богемный подвальчик), я и врезал ему правду-матку о его жалких поэтических потугах. Но я вот что вам должен донести в самом серьезном свете: Никаноров хил в стихах, но в прозе он могучий маньчжурский бык. У него написано сто романов. Почти все не изданы. Кое-что мне втайне от автора передавали на ознакомление. Бык! Мощь! У него своя мера времени и в каждой фразе по полтысячелетия. У него и кадык — заметили? — как у рабочего быка. Его седая башка напоминает мне ту двухпудовую болванку серебра, с которой некогда в эту дикую степь пришли первостроители железной дороги, чтобы рассчитываться с аборигенами за те или иные приобретения. Кстати, в Китае серебро ценят много выше, нежели золото. Вот такой он фрукт, этот Никаноров. Между прочим, он все-таки знает, что я почитываю его.