Половодье - страница 6
— Не бойся. Никто не хочет тебя переделать. Сама не знаю, почему я позвала тебя обедать сюда. Если бы знала, что ты рассердишься, и не стала бы.
Потом, помолчав, она добавила — и это было все, чем обнаружила она свой новый строй мыслей, новое понимание жизни:
— Теперь уже никто не может тебя переделать, милый мой мальчик.
Своей рукой, покрытой толстыми, иссиня-фиолетовыми венами, она накрыла его руку.
Ибо позвала она его сюда не для того, чтобы вспомнить былое, и не на веселое пиршество, а на своего рода тризну. Она рассказала о своем любимом брате, и это старинное воспоминание помогло ей понять, что теперь и сын ее, как шестьдесят лет тому назад брат, находится в тупике, из которого единственный выход — смерть, и потому перестала его осуждать. Оба они были люди незаурядные и беспокойные. Они многое понимали, но до какого-то предела, дальше которого беспокойство было им уже не в помощь. Не имело никакого смысла говорить это Паулю — он не сможет понять. И вот теперь, услыхав, как он вызывающе, в сердцах хлопнул дверью, показывая, что ему на все наплевать, — теперь-то она осознала, почему вспомнилось ей давнее убийство птицы, которая, по примете, охраняет домашний очаг.
Странная искорка вспыхнула и погасла в глазах Пауля.
— Я вовсе не хочу стать другим. В этом все дело. Не хочу.
Но старуха не отвечала, укрывшись под непроницаемой пеленой молчания.
— Не хочу, — повторил Пауль Дунка и вышел из комнаты. Дверь за ним захлопнулась.
От сквозняка, а может быть, от стука двери, чистым и тихим звоном зазвенели хрустальные подвески канделябров, словно подытоживая происходящее.
«Я сильный и энергичный, — думал Пауль Дунка, бросаясь на свою кровать в сапогах и в одежде, и делаю, что хочу. Этого у нас никто не может отнять». Он закурил толстую сигарету из табака сомнительного качества — такие сигареты он курил напоказ, конечно, не по бедности — и с наслаждением растянулся на постели.
Однако не прошло и нескольких минут, как Пауль вскочил на ноги, зажег в комнате все лампочки и, усевшись перед зеркалом, стал разглядывать свое отображение. Зеркало было зеленоватое, старинное — самая старая вещь в доме, — бог весть почему попало оно в уединенную угловую комнату, куда он перебрался в последнее время; большая широкая рама из золотистого металла была украшена барельефом в виде женских голов с распущенными волосами и ртом, разверстым в крике, — они напоминали маски на барельефах над занавесями театров, построенных в прошлом веке. Ртуть по краям стекла слегка стерлась, а в центре под воздействием лет, незримого давления воздуха и перегрева — зимой здесь неумеренно топили — поверхность зеркала чуть-чуть выгнулась, оно искажало изображение.
Поэтому лицо Пауля Дунки казалось более удлиненным, чем оно было на самом деле, и даже более выразительным, напоминавшим головы на раме, исторгающие неестественный, театральный крик. Напрасно он закрыл верхнюю губу, мягкую, красиво, слишком красиво очерченную, почти порочную, колючими щетками усов, беспокойный взгляд его серых — но не стальных — глаз, продолговатый очерк лица, тонкий, меланхолично свисавший нос и в особенности беспокойный взгляд открывали ему в этом старом зеркале лицо самого слабого представителя рода Дунки, человека, наделенного неуемной фантазией, жизненная активность которого — результат отчаяния.
В каком-то шутовском порыве он поднял вверх руку — ему всегда казалось, что на него смотрит кто-то другой, даже когда, как сейчас, явно смотрел на себя он сам. Он разглядывал себя, как посторонний наблюдатель, зорко все за собой подмечая, и при этом произносил следующий монолог:
— Да, — выкрикивал он, — я свободен, полон энергии и пробую жить согласно новым, очень жестоким правилам — правилам отсутствия стабильных правил. Но, дорогой мой, ты не выдерживаешь! Старая парадная зала заставляет тебя сомневаться во всех твоих решениях, и ты принужден разыгрывать железную решимость, а у самого сердце бьется, как овечий хвост, просто при виде того, что творится вокруг. Да, молодой человек, тебя со всех сторон тянет назад прошлое, хотя ты знаешь, что его не существует, уже не существует. И твой здравый смысл — просто чепуха! Я не выдерживаю одиночества, меня мучает совесть — знаю, что она не в почете, но, увы, я не могу просто, как варвар, ее игнорировать. Вот так-то мы и теряем активность!