Полуночное солнце - страница 13
Воевода вздрогнул от необычного шороха.
— Карачей, — прошептал Микола и быстро отскочил в сторону.
Но не успел подняться: тяжелая стрела с медным наконечником просвистела над его головой и вонзилась, звеня, в стену, гневно трепещущая и красная.
Микола подошел к стене и снял стрелу.
— Поход объявляют, — сказал он спокойно, — кровью вымазана.
Недобрым взглядом обвел воевода берег Оби, туман за рекой и сказал, уходя:
— Копай.
— Помоги, толмач, — сказал Микола и с помощью юноши утвердил бревно в яме и быстро стал забрасывать ее землей. — Как ясачного закапываю, — мрачно пошутил он, — воевода новую кару для твоего народа придумал. — И пояснил: — В землю по шею закапывать наибольших воров-самоедов велено. Живыми…
Микола сбросил в последний раз серовато-глинистую землю у столба, обтер рукавом посконной рубахи лоб и, присев на пригорок, с угрюмой злобой прошептал:
— Сколько горя-то на Руси!
Солнце в венчике спускалось за Обью, и туман над рекой стал розовым.
— На виселичном наволоке снова вашего за ноги вздернули. Дерзкое слово Тайшину сказал…
— Пусть, — тихо сказал толмач, — пусть.
Но желваки дрогнули на его скулах, а губы тесно сжались.
И, не подав руки на прощание, юноша встал, поглядел на закат и пошел вдоль стены острога. Через главные ворота он вошел в город, еще полный жизни, и на крыльце приказной избы задумчиво остановился.
Подошел приказный дьяк Фома, уже успевший охмелеть, поднялся на лестницу и, дружески обняв толмача, прошел с ним в приказную избу. Там, у темного оконца, затянутого бычьим пузырем, стояли выщербленная скамья и большой дубовый стол.
Фома зажег три свечи и, вытащив из-за уха гусиное перо, стал очинять его.
Приказный дьяк Фома походил на ушкуйника: широк в плечах, статен ростом. Косой шрам рассек его левую щеку. Это память о кулачном бое, когда приходили ремесленные люди из Тобольска и Березова. Они знатно бились на гладком льду великой реки сибирской Оби, и немало буйных голов полегло от жилистых кулаков дьяка. Нос и лоб Фомы были всегда в чернилах. Не расставался он и с гусиным пером, хотя в приказе бывал редко, проводя время в кабаках, драках да прелюбодеянии.
Самоедский толмач был прилежным другом Фомы. Вместе с ним он ходил по кабакам, дрался, пел песни и голодал, ночуя в приказе и присматриваясь к тому, какими титлами пишется кляуза, ябеда или челобитная к тобольскому воеводе или же к самому государю.
— Великая сила в моей науке, толмач, — хвалился Фома. — Захочу царским титлом бумагу писать — напишу. Захочу Тайшина на костре сжечь — сожгу. Мои кляузы суесловны, а батогам все-таки не плясать на моей спине. Зырянской тайболой, муромским лесом да двинскими староверскими скитами силен я. Куда захочу, туда и пойду, толмач. И тебя с собой возьму, потому скучно мне жить здесь среди болотных кочек. Дай мне только бог весны-солнышка, так я и был таков…
Из окованного железом сундука Фома вытащил бумажный свиток.
— Челобитную тобольскому воеводе писать приказано, — сказал он, значительно подняв правую бровь, — остяки да самоеды не унимаются… Стрелу прислали. Воевода сказал — ехать тебе со мной ясак в тундре собирать, напугать их заранее. Собирайся, коли… Завтра поедем…
Толмач равнодушно смотрел на дьяка. Лишь еле заметно дрогнули уголки губ да глаза стали темными.
— Едем, — сказал он так тихо, что дьяк поежился от неприятной дрожи, пробежавшей по спине.
— Ты что? — спросил он, внимательно разглядывая толмача.
— Едем. Мне все равно, — сказал толмач и покинул приказную избу.
На крыльце он постоял несколько минут. Солнце уже закатилось. Темно-синие сумерки наползали на тундру.
— Нибяв… — сказал тихо толмач. — Мать…
И лицо его побелело.
В месяц Отела подули с солнечной стороны легкие ветерки, снимая ледяную корочку с ветвей тундрового тальника. Медленно и глухо оседал в оврагах снег, и на побережье появились первые ясовеи[23] весны, пунухи — тундровые воробьи. Где-то за горизонтом глухо роптало море. Шум его становился все настойчивее и грознее.
Таули сидел у костра, растирал краску и думал об отце. Отец уже трое суток не возвращался с охоты. Где мог запропаститься отец? Не попал ли в полынью? Не оступился ли на горной тропинке?