Полуостров загадок - страница 11
Захлопываю дверку. Сквозь смотровые стекла видим вдали пустынный и дикий берег, заметенный сугробами. Крутым, обледенелым порогом он поднимается над помертвевшим заливом. Наверху поблескивают огоньками домики крошечного посёлка. Костина нарта, как птица, взлетает на снежный барьер. Собаки, почуяв жилье, несутся галопом.
Водитель прибавляет газу, тягач устремляется вперед, давя в лепешку мелкие торосы. Проскочили припай, полземна обледенелую бровку. Капот вздымается к небу. Гусеницы с лязгом и грохотом уминают твердый, как железо, снег, мотор оглушительно ревет. Вползаем выше и выше, волоча на буксире тяжеленные платформы…
И вдруг на самой бровке перед машиной появляется человек в мехах. Он стоит, широко расставив ноги, на пути снежного крейсера, будто преграждает дорогу в поселок совхоза.
Поджарый, длинноногий, в щеголеватой кухлянке, опушенной волчьим мехом, в штанах из бархатистых шкурок неблюя[7] в белых чукотских торбасах. Откинутый малахай открывает высокий лоб, исчерченный морщинами, прямые черные волосы, спадающие на плечи нестрижеными прядями.
Но больше всего поражало его лицо — худощавое, умное, выдубленное морозами, иссеченное глубокими морщинами, с редкой заостренной бородкой. Любопытство, страх, недоумение отражаются в его темных глазах под насупленными мохнатыми бровями.
На крутом подъеме мы уже не в состоянии свернуть. Водитель включает воющую сирену. Человек в мехах прыгнул в сугроб, освобождая дорогу. На секунду наши взгляды скрестились. В его глазах я прочел испуг и холодную ненависть.
— Кто это? — спросил Федорыч.
— Не знаю… какой-то чукча.
Снежный крейсер с грохотом вкатился в поселок. Из домов, выбегали люди. С изумлением разглядывали они гремящий железный караван. Костина нарта остановилась у нового бревенчатого домика с красным флагом.
— Газуй туда… там контора совхоза…
Тальвавтын
И вот… Не решаюсь пошевелиться. Теплая щечка Геутваль покоится на моей ладони, согревая ее своим теплом. Девушка спит безмятежно и крепко, — видно, во сне соскользнула с мехового изголовья.
В пологе пусто. В чоттагине[8] кашляет Эйгели, позванивая чайником, раздувает огонь в очаге. Потихоньку, стараясь не разбудить девушку, освобождаю свою руку…
Приподнимаю меховую портьеру, жадно вдыхаю свежий морозный воздух. Уже светло. Оленья шкура у входа откинута, и неяркий свет зимнего дня озаряет сгорбившуюся над очагом Эйгели.
— Эх, проспал!..
Давно пора ехать навстречу Косте. Поспешно натягиваю меховые чулки, короткие путевые торбаса. Они высушены и починены, внутрь положены новые стельки из сухой травы. Видно, постаралась заботливая Эйгели. Влезаю в свои меховые штаны, сшитые из легкой шкуры кеблюя, туго завязываю ремешки. Выбираюсь из теплого полога, прихватив из рюкзака полотенце. Здравствуй, Эйгели!
Старушка закивала, добродушно щуря покрасневшие от дыма глаза. Согнувшись в три погибели, перешагиваю порог яранги…
Белая долина облита матовым сиянием. Вершины, закованные в снежный панцирь, дымятся. Там, наверху, ветер раздувает снежные хвосты.
А здесь, на дне долины, тихо. Ребристые заструги бороздят замерзшую пустыню. Все бело вокруг: долина, горы, небо; белесая морозная дымка сгустилась в распадах. Лишь черноватые яранги нарушают нестерпимую белизну.
Скинув рубашку, растираюсь колючим снегом. Кожа горит, мороз обжигает, стынут пальцы. Полотенце затвердело, хрустит…
Вдруг из яранги вышла Геутваль. Меховой комбинезон полуоткинут, крепкое смуглое тело обнажено до пояса.
С любопытством Геутваль наблюдает мою снежную процедуру. Затем решительно шагает в сугроб и принимается растирать снегом лицо, оголенные руки, бронзовую грудь.
Из яранги вышла Эйгели и замерла в удивлении.
— Какомэй! Что делаешь, бесстыдница?! Перестань скорее…
Геутваль своенравно мотнула головкой..
— Простудишься, дикая важенка! На, возьми. — Я протянул Геутваль полотенце.
Геутваль засмеялась, схватила полотенце и стала неумело растираться. Ловко накинула на голые плечи меховой керкер и вернула мне полотенце, изрядно потемневшее.
И вдруг я понял: девушка никогда не умывалась. Позже я узнал, что обитатели диких стойбищ Анадырских плоскогорий не мылись вовсе, называя себя потомками «немоющегося народа».