Поля чести - страница 6

стр.

Ее брак с дедушкой был не скажу навязан, но улажен их родителями: торжествующему союзу преуспевающих предпринимателей надлежало озарить потомство светом коммерческого благоденствия. Делу не суждена была долгая жизнь, его унесло водоворотом века, но тогда оно процветало, их «Дамское счастье», и ничто не мешало верить в его звезду, а суженые, дабы не чинить грядущему помех, почли за лучшее друг друга полюбить. Не то чтобы любовь так уж непременно необходима: тридцать — сорок лет все сравняют. Неприятно, однако, ощущать, что твоей судьбой распорядился кто-то другой; трудно убедить себя в том, что, поступи ты иначе, ничего бы не изменилось, занозой свербит тоска по несбывшимся возможностям, по упущенной лучшей доле. А это и есть самое нестерпимое.

Замужество было до такой степени основополагающим событием в жизни бабушки, что сделалось своего рода точкой отсчета, датой, от которой исчисляются «до» и «после», как Рождество Христово или основание Рима. Когда интересовались ее возрастом (как правило, для того, чтобы восхититься ее долголетием и исключительной бодростью), кто-нибудь непременно разрешал вопрос простейшим способом: достаточно было вспомнить, что она вышла замуж в 1912 году двадцати пяти лет от роду, будто именно эта дата, а не день рождения стала истоком всех ее воплощений во времени. Надо полагать, точку отсчета установила она сама. Кто, как не она? Уж конечно, не главный свидетель по делу, младший ее на год, — не наш молчаливый дед. Дальнейшие подсчеты, впрочем, оказались весьма затруднительными, особенно когда текущий год не оканчивался на двойку, — в итоге возраст бабушки так и остался «двадцать пять в двенадцатом году», он словно окаменел, сделавшись неподвластным воздействию лет. К исходному числу накидывали, в зависимости от состояния ее здоровья на данную минуту, приблизительный отрезок времени, истекшего с той поры, причем текло оно неравномерно, знавало периоды застоя, в которые она, казалось, не менялась, а потом резко ускоряло бег при появлении того или иного очевидного признака старения: туговатое ухо, шаркающая походка, слабеющая память, одни и те же истории, рассказываемые по десять раз. Если не вспоминать самые последние дни, когда она стала нарочито переходить на шепот и прикрывать рот рукой, чтобы не услышала старшая медсестра, дескать прятавшаяся за батареей и не пускавшая ее вечерами на танцы, в свои сто без малого она так и умерла бабушкой и прабабушкой двадцати пяти лет в двенадцатом году, угасла с последней изящной шуткой, от которой ее дочери засмеялись сквозь слезы.

В отношении золотой свадьбы никто не ошибся в подсчетах, благо сосчитать было несложно. Тогда задумали, помнится, собрать всю семью, устроить застолье, где бы каждый выступил с поздравлениями, а после — небольшое театрализованное представление, для которого папа с маминой младшей сестрой Люси разучили сценку из «Чумазого ревнивца» по старому побуревшему изданию классической библиотеки Ларусса. Предполагалось также, что будет дан бал с угощениями и что дедушка, впервые после долгого перерыва взяв в руки скрипку, исполнит по такому случаю, с товарищами по нантской консерватории, где он был лучшим учеником своего выпуска, квартет для струнных и флейты, но то ли флейтист к тому времени уже отправился к праотцам или, что вероятнее, семейный ригоризм возобладал над суетой, только лето подошло к концу прежде, чем условились хотя бы о дате торжеств. Отпуска не совпадали ни в какую. Потом вдруг обнаружили, что уже поздно: осень, дожди, все поразъехались, а на следующий год, прибавивший супружеству лишнюю унцию золота, все снова сбились со счета лет. Семейный сход отложили до следующей свадьбы. Неизвестно, правда, какой именно: платиновой или бриллиантовой, стали спорить, слово за слово (бумажной, фарфоровой), договорились и до тряпочной, а после и до «Свадьбы Фигаро». Тут Люси затянула своим сопрано арию Керубино: «Voi che sapete che cosa e amor»>1, и все зааплодировали.

У престарелых супругов — словно гора с плеч свалилась. Идея квартета нисколько не вдохновляла деда — музыке он все больше предпочитал тишину. Скрипка уже вовсе не покидала чехла, а если случалось ему изредка наигрывать на пианино, то скорее по какому-то механическому влечению: трудно пройти мимо и не приподнять крышку. Но за фортепьяно он не засиживался: несколько строчек фуги, ария, сонатная тема. Или останавливался посреди арпеджио и замирал с ощущением незавершенности, мечтательно положив руки на колени, затем аккуратно прикрывал клавиши зеленым шелковым шарфом. В последнее время он довольствовался тем, что брал одну-единственную ноту, будто задавая тон тишине, а потом уже и ноты не требовалось: он только беззвучно притрагивался к клавишам.