Поляна, 2014 № 01 (7), февраль - страница 57
— Почему вы не заклеиваете окна? — спрашиваю я дежурного в отеле.
Вспоминаю бабушкин способ. Полоски от старой простыни и молоко.
Чего уж легче? По-английски не знаю слово «тряпочки». Показываю руками. При слове «молоко» дежурный спрашивает: «Вы хотите пить молоко? Это в ресторане».
Объясняю снова. Машу руками, заменяя жестами слова «длинные тряпочки от старой простыни».
— Вы хотите делать зарядку? — спрашивает дежурный.
— Да, я хочу делать зарядку у окна и непременно с молоком, — говорю я по-английски. В его глазах взрыв. — Мне холодно. Понимаете? Ночью холодно, — молю я.
Дежурный улыбается.
— Вы хотите горячую сумку?
— Чего?
Дежурный убегает и возвращается с двумя маленькими подушками из белого искусственного меха.
Я беру их в руки, расстегиваю. Тепло… «О, боже! Нет ничего проще. Грелки. Простые резиновые грелки», — смеюсь я. А как счастлив дежурный.
В первой же аптеке в Катманду мы купили две грелки. «Горячая сумочка», «резиновая простушка» — каких только имен мы ей не дали.
Владимир Липунов
Думай
>(Запоздалый отчет в КГБ)
>Из «Книги писем»
Июль тысяча девятьсот восемьдесят шестого года. Я сплю в самодельной палатке, шитой голубыми и синими квадратами парашютного шелка. Мне снится Париж. Я иду с площади Трокадеро через мост Иена, все выше и выше задирая голову.
— Же сви советик, — подобно кришнаиту, повторяю одну из двух известных мне французских фраз. Мне тридцать лет, и я первый раз за границей. И где? В Париже. Я останавливаюсь посреди моста, смотрю на баржи, вытянутые вдоль берега мутно-зеленым течением, и плачу.
— Же сви советик, — глотаю соленую влагу и нащупываю в кармане хрустящие сто франков, выданные мне в качестве аванса с возвратом на Люсиновской в Москве. Господи помилуй, я прошел три партийных комиссии и не могу пройти мимо Сены. Я снова задираю голову и сквозь железные лапы Эйфелевой башни вижу голубое в барашках парижское небо. Мне тридцать лет, и половину из них я мечтал о Париже.
Не опуская головы, закрываю глаза и все равно вижу Париж. Это кино, это настоящее кино в моей голове, я пятнадцать лет мечтал снять такое кино, и теперь я вижу его с закрытыми глазами.
— Разве это хорошо, когда советский гражданин видит с закрытыми глазами? — доносится далекий голос. Я плачу, и мне не стыдно. Не стыдно за унижение в трех партийных комиссиях, не стыдно за нескромную, написанную мною же морально-устойчивую характеристику, не стыдно за лживую анкету — владею свободно английским и французским со словарем, не стыдно за то, что плачу.
Солоноватая влага стекает по щекам за шиворот, и я просыпаюсь, не смея двинуть затекшей от жесткого рюкзака шеей, обнаруживая над собой желто-голубое шелковое небо. Я еще не верю до конца и с болезненным криком выскакиваю из палатки на крутой берег Средиземного моря. Ночью прошел дождь, как выяснилось позже, последний, а теперь утреннее солнышко накрыло мягким туманом берег под оливковыми деревьями. Господи ты мой! Следовательно, мой сон — настоящее кино, снятое по следам вчерашнего путешествия по Парижу, и эти люди, разбуженные теплым светом, выползающие из разноцветных палаток, такие же, как и я, реальные, законные, зарегистрированные участники международной встречи.
Полусонный, я бреду к сахарному кубику отеля, пью молочный кофе с пышной корсиканской булочкой, украдкой поглядывая вокруг, беру еще добавки, утоляя двухдневный парижский голод, выпиваю лишний стакан тропико и выползаю на крутой берег, где, повернутые к морю, стоят три пустых шезлонга. Крайний, подальше, — мой. Плюхаюсь в него, вытягивая ноги, чтобы достать из старых отечественных джинсовых шорт пачку Га-луас без фильтра. Это единственное, что я позволил купить себе в Париже, и, хотя у меня в палатке два блока болгарского Опала, я не могу отказать себе в удовольствии встретить первое утро на острове горьковатым вкусом галльского табака. От первой затяжки слегка кружится голова, и я, как в том сне, закрываю ресницами извилистый, утонувший в голубоватой дымке берег и вдруг сквозь плеск утреннего мягкого прибоя слышу неизвестное иностранное слово:
— Думай.