Поляне<br />(Роман-легенда) - страница 38
Опереться на народ, на какую-либо политическую партию? Но что такое народ? Кто это? Лучшие представители страны, вырождающиеся патриции или скотоподобный плебс?
Политические партии… Каждая из них, будь то прасины или венеты, при всем своем провозглашаемом единстве весьма неоднородна: как и всюду, в каждой из партий имеется своя группа козлов-предводителей и бездумная масса овец-ведомых. Эти партии вечно грызутся между собой, и — что уж греха таить! — Император всячески способствовал этой грызне. Золотом, интригами, как угодно. Иначе, объединившись меж собой, вчерашние политические конкуренты завтра вцепятся в глотку священной императорской особы. Как это едва не произошло во время того восстания на Ипподроме…
Император поежился и еще плотнее запахнулся в плащ. Остановился, чтобы совладать со сбившимся дыханием.
О, никогда не забыть ему того восстания! Тогда он, собрав все свое самообладание и невероятным усилием воли подавив свою гордость, вышел на трибуну с Библией в руке. Обратившись через горластого глашатая к безумствующей толпе, он принял на одного себя всю ответственность за все причины ее недовольства и торжественно обещал наказать всех виновных, простить всех взбунтовавшихся, впредь прислушиваться к голосу народа… А ведь мог бы найти козла отпущения и бросить его толпе, как бросают кость сорвавшемуся с цепи псу! Императору никогда не забыть эти тысячи разъяренных глаз под низкими лбами, не забыть этих оскаленных ртов на заросших физиономиях, остервенело орущих грубые оскорбления. Вот оно, лицо так называемого народа! Дикие звери!.. Они рвались во дворец, обуреваемые примитивной жаждой крови и разрушений. Еще бы: разрушать — не строить! Их подстрекали и распаляли политические вожаки — безответственные авантюристы и бесстыжие демагоги. Они вопили о попранной справедливости, в которой ничего не смыслили. Звери, звери!..
Положение было невообразимо критическим, даже спитарии готовы были вот-вот дрогнуть. Императору предложили спастись бегством, и он чуть было не согласился на это позорное предложение. И тогда-то вмешалась Императрица. Она — дочь надзирателя цирковых медведей и сама в прошлом циркачка — проявила в тот роковой час больше благородного мужества и достоинства, чем все окружавшие их представители лучших родов империи. Она заявила, что считает императорскую мантию лучшим саваном и не намерена покидать дворца, предпочитая достойную смерть недостойному спасению. Никогда еще не казалась она ему такой прекрасной, как в те решающие мгновения. Никогда еще он не обожал ее столь безудержно и страстно, никогда не гордился ею столь беспредельно. Кто знает, чем бы все кончилось тогда, если бы не самообладание Императрицы, если бы не удалось затем с помощью золота подкупить и расколоть вожаков восстания и если бы не Первый Полководец со своими гвардейцами и федератами…
Вот она, истинная — не на словах! — «признательность народа», того самого народа, ради блага которого Император не позволяет себе даже ночью отдохнуть от непрестанных забот и трудов!
Так что же? Неужели тысячелетиями существовавшая и развивавшаяся система — рабовладельческое государство — изживает себя? И назрела необходимость иной, новой системы? Но — какой? Без труда рабов не возникло бы ни одно чудо света — от египетских пирамид до воздвигнутого в Константинополе храма Премудрости Божией. Не росли бы города, не процветали искусства. Империя и ее столица не опоясались бы небывалыми по масштабам оборонительными сооружениями. Кто бы изготовлял в государственных мастерских необходимое количество оружия и одежды для армии и двора, кто бы ворочал длинными веслами на гребных судах — катаргах? И все же система явно переживала самое себя. Как же поступать ему, главе крупнейшего рабовладельческого государства современности?
Он пытался что-то сделать. Ввел постоянные рыночные цены на рабов — в зависимости от их обученности. Ввел пошлину за ввоз раба в пределы империи — одну десятую себестоимости. Что дали все эти продуманные меры? Ничего! Кроме роста контрабандной работорговли…