Поморские были и сказания - страница 23
А пожил с Матреной и увидел в ней помощницу неусыпающую, друга верного. Она со мной заодно думу думала. При ней я на свои ноги начал вставать.
Я на Мурмане, жена дома, сельдь промышляет, сети вяжет, прядет, ткет, косит, грибы, ягоды носит. Матреша моя и мужскую работу могла. Тес тесала, езы* била, кирпичи работала…
Ребятишки родились — труднее стало. А Матреша, хоть какая беда, уж тихонько она сдумает, ладно скажет…
В шесть годов мы избу свою поставили. Вместе лес возили, стены рубили, вместе крышу крыли.
В эту пору я кинул якорь у Василия Онаньевича Зубова, нашей же Корелы у богатеющего купца: на Мурмане своя фактория*, промысловое оборудование, три шкуны, одна — что твой фрегат.
В море ли, на берегу ли работаю — все нет-нет да погляжу на чужие кораблики, как они плывут, брызги на стороны раскидывают. Погляжу да подумаю: «Ничего! Проведу и я свою борозду».
Деньжонки я усердно копил, а что строить буду не малую скорлупку, а заправскую шкуну, это я давно решил.
Семья в Корелах, я на Мурмане; что добуду, им оторву, остальное в кошель; на себя ни полушки. И кошель на груди носил.
Каждый рубль — что гвоздь на постройку моему желанному кораблю, каждым рублем я на волю выкупался сам и детей выкупал.
По праздникам на эту картину любовался. Любовался — не думал, не гадал, какая гроза над моей головой собирается.
Хозяин мой, Василий Зубов, в нас, в рабочих, не входил. Платит грошами, в зиму пропащей рыбой кормит — и ладно, думает, дородно им.
Покамест я у него в кулаке сидел, хоть и жужжал, да не рвался, он до меня ровным был. А как усмотрел, что Корельской на него встает, запосматривал на меня не мило.
Осенью, при конце промысла, не утерпел, скричал на меня при народе:
— Эй, любезный! Люди смеются, да и вороны каркают, будто кореляки собственные пароходы заводят. Ты не слыхал?
— Про людей не слыхал, — говорю, — может, и пароходы. А вот насчет шкуны я подумываю.
Он зубы оскалил:
— Подумываете? Ай да корельская лопатка! А по моему, спустить бы тебе на воду нищу коробку, с которой по миру бегал, а заместо паруса маткина нища сума. Экой бы корабль по тебе!
Это он меня да матерь мою нищетою ткнул…
Сердце у меня остановилось.
— Ты! Ты, который нас по миру с сумой пускаешь, ты сумой этой нас и укоряешь? Мироед! Захребетник мирской! Погоди, умоетесь вы, пауки, своею же кровью!..
Кругом народ, стоят молчат.
Уж не помню, чего я еще налягал языком; что было на сердце, все вызвонил. Хлопнул шапку о землю, побрел прочь.
Иду — шатаюсь, как пьяный. Сердце себе развередил.
Тут испугался: пожалуй, заарестуют меня. Урядник все слышал, он Зубову слуга… И до того мне Матрешку да ребят увидать захотелось!.. А мимо пристани гальот знакомого человека и плывет, в Ковду пошли. Ковда с Корелой рядом.
Взяли меня без разговоров. Ничего, что пассажир — без шапки.
Долгу за Васькой семь рублей с полтиной оставалось, я всего отступился.
Дома сельдь промышляю, а сердце все неспокойно. Не простит мне Васька Зубов. Через годик можно бы кораблик тяпать-ляпать, а тут как бы помеху какую Зубов не сунул…
Скоро и он сам домой пожаловал. Я мимо иду, он в окошко окликнул:
— Корельской, ты что, чудак, тогда от меня убежал? Кроме шуток: скоро ли шкунарку свою ладишь стряпать?
— Мне ведь не к спеху, Василий Онаньевич. Через год, через два…
Он воровски огляделся:
— Ну-ко, зайди в сени.
В сенях и шепчет:
— Хочешь, тебя со шкуной сделаю на будущую весну?
Я и глаза выпучил, а он:
— Ум у тебя дальновидный, ты опыт имеешь, практику знаешь. Пора, пора тебе, Матвей Иванович, в люди выходить.
Такой лисой подъехал. Я и растаял. Слушаю — как мед пью.
А Васька поет:
— Знакомый норвежский куфман* запутался в делах. Наваливает мне за гроши — за две тысчонки — новенький пароходик. А у меня деньги все в дело вложены. Денег нет. Ничего не решив с куфманом, поехал в Архангельск, а в Архангельске частная контора на упрос просит сосватать пароходик тысяч на восемь… Понимаешь, Матюша, — Васька-то говорит, — мы норвецкий пароходик и сбагрим им за восемь тысяч, а сами за него заплатим две. Барыш-то по три тысчонки на брата…
Я глазами хлопаю: