Последнее письмо из Москвы - страница 8
Младшие братья моего отца доучились и поступили в университеты. Из Чона они перебрались в Киев, Одессу и Москву, чтоб влиться в новое коммунистическое общество. Удивительная риторика, в которой воспитывался и я. Но реальность никак не соответствовала идеологическим обещаниям, как и лозунги о светлом будущем. Через десять лет в Европе начали назревать внутренние конфликты, и тень нацистской Германии легла темным пятном на все планы. Путь в будущее для моей семьи прервался.
Не все родственники родителей стали участниками революционного процесса, были и исключения. Единственная сестра моего отца вышла замуж за ортодоксального еврея, который тайно продолжал свои религиозные практики, даже когда власти официально их запретили. Местное украино-еврейское ответвление иберийского марранизма противостояло «красной инквизиции». Три раза в день они совершали тайный ритуал: молились и проклинали коммунистическую власть за атеизм. Помню, как меня подавляли их страхи и как меня убеждали присоединиться к их обычаям. И некоторым образом я даже разделял их запал.
Почти до восьми лет я ни разу не видел отца. Меня воспитывали тетки и дед с бабушкой, которые опекали меня, но не заменяли его. Я был избалованным и слабым ребенком, воспитанным свободным в западне. Несмотря ни на что, я подозреваю, что меня воспитывали как особенного. Я понял это спустя годы ценою одиночества и душевных страданий.
Семейные фотоснимки
Советский Союз, 1930–1933 гг.
Согласно семейной легенде, мой отец, покидая Теофиполь и сбегая от коммунистического режима, клятвенно пообещал, что воссоединится с семьей меньше чем через год, но не уточнил, в какой точке земного шара это должно произойти, поскольку сам этого не знал.
Обняв мать и расцеловав меня, он умолял довериться его обещаниям. Я не помню, как это происходило — мне был всего год, но мать и тетки часто об этом рассказывали, и я взволнованно внимал их рассказам.
По различным причинам отец этого обещания не выполнил, и по большей части эти причины от него не зависели. Долгие годы он переписывался с матерью, пусть и с перерывами, и присылал фотографии. Если бы он писал регулярно, то приговорил бы себя. На это были политические причины: постоянный контакт с эмигрантом-беглецом мог привести всех участников переписки в застенки НКВД, потому был договор действовать осторожно.
Я с детства замечал, что любое упоминание об отце вызывало напряжение, особенно в семье матери. Казалось, они хотят стереть его из моей жизни при помощи молчания.
Мне же, напротив, хотелось знать, как он живет там, вдали от нас, и когда мы увидимся. Мне было необходимо убедить себя — и других, — что у меня, как у нормальных детей, есть отец.
Когда приходило письмо от него, мать беспокоилась и читала его с таким видом, будто вновь и вновь переживала кошмарный сон, в котором каждый абзац письма содержал отказы от обещаний. Во время чтения (которое обычно сопровождалось слезами) выражение лица матери становилось все более спокойным, тогда как я наоборот нервничал и все хотел разузнать, что написано дальше. Подозреваю, что мать немного перерабатывала текст писем исключительно для того, чтоб порадовать меня. Помимо опыта, у нее был еще и талант к тому, чтоб развлекать меня; в письмах было полно историй о жизни в Буэнос-Айресе и о жизни отца, чьи личные качества она всегда щедро расписывала. Сам он подчеркивал, что мы многое упускаем, и настаивал на как можно более скорой встрече. Он держал меня в ожидании сюрприза, который, как и раньше, все еще предстояло устроить: дом, где у меня будет своя собственная комната.
Эта мечта о собственной комнате усугубляла мою тоску, но в то же время усиливала мое желание уехать. Я хвастал друзьям и знакомым, и они не верили, что эта будущая комната действительно существует. Люди жили в тесноте, не представляя, что может быть по-другому. Своя собственная комната? Да не может такого быть!
Иногда я представлял себе отца. Мать описывала его как высокого и крепко сложенного мужчину с приятным лицом, который любил повеселиться и обладал прекрасным характером. Ее родственники, напротив, низводили его комплекцию до обычной, а его нрав описывали как неуравновешенный — недовольство легко могло перейти в веселье. Мне была больше по душе материна версия: мне нравилось считать себя сыном силача. Я представлял его красавцем-атлетом. Героем. Далеким и недостижимым героем. Дед, его отец, никогда о нем не говорил. Бабушка иногда писала ему письма, в которых — как я теперь понимаю — было полно упреков.