Последние поэты империи: Очерки литературных судеб - страница 6
И далее Юрий Кузнецов говорит верные, но по сути своей трагические для нас всех слова: «В линии Кольцов — Есенин, поэтов народного лада, Тряпкин — последний русский поэт. Трудно и даже невозможно в будущем ожидать появления поэта подобной народной стихии…»
Думаю, и в прозе после Владимира Личутина вряд ли появится еще хоть один такой же таинственный владелец глубинных смыслов русского слова.
Поразительно, что и тому и другому память слова дала все та же северная архангелогородская земля. Но вскоре после войны Николай Тряпкин уехал с севера, вернулся в родное Подмосковье. Стал печататься в московских журналах. Талант его признавали. Его мистической глубины даже побаивались. Виделось в его поэзии что-то колдовское, завораживающее.
(«Я уходил в леса такие…», 1956)
Потому и казался он многим чужим, потому и сторонились его, как некоего аномального явления. Он выглядел явно странным, явно отверженным в грозовые сталинские годы, когда спокойно писал и о Христе, и о крестной ноше, о Зимогорах и о возрожденных Назаретах, тем самым опровергая все нынешние байки о запретности христианских тем и стародавних преданий.
(«И летят над путями походными…», 1944)
Не поверишь, что написано это в 1944 году и публиковалось во всех его сборниках. Понятно, когда он совсем молодым из своих устюжских северных глубин писал охотно и по велению души о победных боях, о распарившемся льде Волги, ибо «солнце, как шлем Сталинграда, над великой рекою встает», но странно и загадочно, что тогда же, будучи юнцом, одновременно с воспеванием реальных побед над фашистами он писал о старом погосте, который способен вдохновить бойцов на смертную борьбу:
(«Старый погост», 1945)
И когда пришел «с огнем незваный незнакомец», русским воинам «в этих камни заглушивших мхах / вдруг стала всем до боли близкой давность. / И каждый вспомнил: здесь родимых прах…»
Тогда уже в сороковые годы безусый хлипенький поэт боролся своими стихами не за власть Советов и даже не за родимый, оставленный где-то в Подмосковье под немцами дом, а за древний национальный прамир Святой Руси. Он, как и Николай Клюев, мог назвать себя «посвященным от народа», но в отличие от своего великого предшественника Николай Тряпкин не запирается в свой подземный рай, как в некое гетто прошлого, скорее наоборот, вытягивает прошлое на свет, на волю, в будущее, озвучивает мистику, удивительным образом соединяя далекий от советских новин стародавний мир предков с прорывом в будущее, в русский безбрежный космос, становясь близким Велимиру Хлебникову, Андрею Платонову, ранним футуристам:
(«Где-то есть космодромы…», 1966)
Можно, конечно, вылавливать стилистических блох в ранней поэзии Тряпкина, но меня поражает другая мысль — что такие мистические стихи писались в военные и первые послевоенные годы.
(«Пижма», 1947)
Понятно, что такие стихи не поместит в свою антологию типичной советской поэзии «Уткоречь» Дмитрий Галковский>{1}. Не вмещаются по всем параметрам тряпкинские стихи в его «квазиэпос разрушенной эпохи», это не поэзия Долматовского или даже Симонова. Это какой-то другой параллельный поток русской поэзии, который, не прерываясь ни на миг, жил еще в те суровые и победные, трагичные и величавые сороковые и пятидесятые годы. Русский народ и тогда умудрялся жить по своим внутренним законам, согласно собственному ладу: