Последние Романовы - страница 37
Только после заключения Парижского мира был, после десяти бесплодных негласных комитетов Николая, образован новый негласный комитет, который, опять-таки секретно, стал обсуждать вопрос «об улучшении быта крестьян».
Но было слишком ясно, несмотря на всю секретность, что под этим старым псевдонимом надо разуметь уничтожение крепостничества.
Николай еще сомневался, что опаснее: сохранение крепостного права или освобождение крестьян. Александру уже в этом сомневаться нельзя было, и он откровенно высказал это, заявив московскому дворянству, /101/ что лучше провести освобождение крестьян сверху, чем дождаться, чтобы это произошло снизу.
Если после Отечественной войны удалось обмануть крестьян и вместо воли преподнести им военные поселения, то теперь, после Крымской войны, дело обстояло иначе. В деревнях только и говорили, что о воле, только ее и ждали. Жить стало помещикам неспокойно. Дворовые о чем-то шептались, крестьяне смотрели как-то загадочно и, как казалось госпожам Коробочкам и Пульхериям Ивановнам, — дерзко. В каждом движении Прошки или Палашки усматривалось нечто подозрительное, чуть ли не опасное. И, в ожидании надвигающейся «катастрофы», помещики нервничали. Иные пугливо уходили в себя и кротко молились богу и заступнице всех обиженных св. богородице, чтобы миновала чаша сия и не была отнята от них «крещеная собственность», другие выходили из себя, свирепели и в каждом взгляде раба улавливали злорадство, крамолу, и новыми жестокостями старались изгнать мерещившийся им везде и во всем дух буйства и своеволия.
По всем Обломовкам распространился какой-то помещичий бред. Чуялось, что надвигается что-то страшное, жуткое, небывалое, ждали не то светопреставления, не то новой пугачевщины. За каждым мужицким голенищем (где у мужиков водились сапоги) чуялся спрятанный нож, каждый мужицкий топор казался нарочито отточенным. Люди, которые из поколения в поколение вырастали на мужицких хлебах, на даровой барщине, никак не могли вообразить себе, что же будет, когда всего этого не станет.
Волновались и крестьяне — и в ожидании воли, и по поводу земли.
Спокойнее и радостнее было настроение в городах. Жить сразу стало легче, свежее, свободнее. Одно за другим стали отпадать мелкие стеснения николаевского режима. После смерти Павла радовались, что можно надевать круглые шляпы и фраки, что при встрече с царем не надо более выскакивать из экипажей, снимать шляпы и становиться на колени, какая бы ни была грязь и слякоть. /102/
Теперь радовались паспортным облегчениям, возможности свободно выезжать за границу.
Уничтожены были военные поселения, и во всем чувствовалось, что начинается новая, более светлая жизнь, чувствовалось начинающееся возрождение, прилив творческих сил.
Правда, печать еще вынуждена была молчать или говорить намеками, но и тут уже многое прорывалось, — с трудом и не без злоключений, как мы видели на примере Кавелина. /103/
2. «Царь-освободитель»
Когда Александр II, наконец, отбросил псевдонимы, вроде «улучшения крестьянского быта», и в своем рескрипте открыто заговорил об «освобождении» — это было в 1858 г., — Герцен в своем «Колоколе» приветствовал его в статье словами:
«— Ты победил, галилеянин!»
И тут же, в этой статье, Герцен возвел Александра в чин, который был бесконечно почетнее всех тех многочисленных чинов, орденов, званий и прочая, и прочая, и прочая, которые украшали фигуру и мундир русского самодержца.
Герцен дал Александру II имя «освободителя».
Но в том же 1858 году, 1 июля, в первую годовщину «Колокола», Герцен стал испытывать разочарование.
«Год тому назад вышел первый лист “Колокола”. Невольно останавливаемся мы, смотрим на пройденный путь… и на душе становится грустно и тяжело».
«А между тем, в продолжение этого года, сбылось одно из наших пламеннейших упований, начался один из величайших переворотов в России, тот, который мы предсказывали, жаждали, звали с детских лет, — началось освобождение крестьян».
«Но на душе не легче, и чуть ли мы за этот год не сделали шага назад».
«Причина очевидна, мы ее сказали прямо и мужественно: