Последняя осень - страница 63
Коля накапал в стакан валокордина и разбавил компотом. Я был поражен:
— Я думал, у тебя сердце здоровое.
— Тоже так считал, а выходит, наоборот…
О многом мы говорили с ним в этот именинный вечер, но самое печальное было то, что больше всего мы почти открыто говорили о смерти, о возможной, неизбежной и даже скорой Колиной смерти.
Чувствуя свой долг перед ним и какую-то очень маленькую надежду на неожиданную перемену в его судьбе, я сознательно вышел на прямой и жесткий разговор, спросив, зачем он губит, как сам же говорит, «больной и маленький свой организм», почему не желает ничего делать для того, чтобы жить?!
— Ах, Толик, если бы дураки могли поумнеть!.. — ответил он шуткой. А потом, помолчав, добро улыбнулся и сказал: — Хорошо, что мы встретились сегодня. Когда долго один, начинаю раскаляться…
— Отчего?
— Кто знает… От мыслей или от душевного ненастья…
Вскоре я снова задал ему тот же вопрос, только другими словами. Он откинулся на спинку стула и, немного прищурившись, почти весело прочитал:
После этих слов он засмеялся. Ошеломленный смыслом стихотворения, прочитанного именно сейчас, в данную минуту, я молчал. Коля, почувствовав это, тоже помрачнел и, тяжело задумавшись, через большую паузу, как-то неуверенно и в то же время твердо сказал:
— Я еще буду жить… Я прозу стану писать. Вот посмотришь…
Лев Котюков. «На переводческой стезе»[3]
Скудные гонорары безысходно толкали многих из нас на переводческую стезю. Но в Литинституте зачастую русские писатели обращались к переводам «литератур народов СССР» совершенно бескорыстно. Мы переводили своих товарищей по курсу и семинару и просто хороших собутыльников из республик.
Я, например, с удовольствием переводил стихи абхазца Виталия Амаршана. Он принадлежал к одному из древнейших княжеских родов Колхиды и очень обижался, когда я говорил, что он теперь не князь, а всего лишь трудящийся свободного Востока.
Учились с нами прекрасные ребята из Белоруссии, Украины, Прибалтики, Дагестана. Светлая память безвременно ушедшим из жизни Грише Одарченко, Миколе Федюковичу, Евгену Крупеньке, Арво Метсу!..
Рубцов тоже дружил с ребятами из республик — и они его любили, не раз выручали в трудную минуту. От переводов он, за редким исключением, уклонялся, но не уклонялся от обильных национальных застолий.
Но одного поэта, осетинца Хазби Дзаболова, он выделил и перевел, кажется, пятнадцать его стихотворений. Въявь вижу грустное лицо Хазби, въявь вижу его тихую, печальную улыбку.
Хазби Дзаболов трагически погиб в 1969-м на 37-м году жизни. Его судьба удивительно схожа с судьбой Рубцова.
И не потому ли Рубцов выделил его и щедро увековечил в русском слове? С полным правом могу отнести это к одному из примеров печального провидчества Рубцова.
Как-то раз за гортанным интернациональным столом он вдруг встал и произнес пронзительный тост за Кавказ, без которого немыслимы ни Пушкин, ни Лермонтов, без которого как бы и нет русской литературы.
— Вах! Вах! — одобрительно зацокали выходцы из безвестных горных аулов.
— Добре! Добре! — почему-то на хохляцкий манер пробасил розовощекий выходец из Рязани.
А Рубцов напослед, видимо, вдохновленный всеобщим одобрением, неожиданно прорезавшимся командным морским голосом громово провозгласил:
— За Кавказ!!! Ввиду важности тоста всех прошу встать!!!
Сборище дружно громыхнуло стульями и вытянулось по стойке «смирно» со стаканами наперевес в ожидании сверхславословий. Рубцов умело выдержал паузу и тихо, но веско добавил:
— Ввиду ответственности и важности тоста всех инородцев прошу выйти вон…
Думается, нет нужды описывать дальнейшее: треск ломаемой мебели, грохот бьющейся посуды, ругань и бестолковое рукоприкладство. Но удивительно — не затаили на Рубцова злобу собутыльники, причисленные им к инородцам, не заклеймили за великодержавный шовинизм, — и через день-другой поэт как ни в чем не бывало приглашался для украшения очередного кавказского пира.