Потаенное судно - страница 7
Охрим высвобождает руку из-под головы, развязывает шнурок на вороте сорочки, распахивает ворот, трет грудь ладонью, тяжело вздыхая. Видится ему холодная зима двадцать первого года. Ставил тогда Охрим силки волосяные. Попадались в них изредка пташки мелкие: приносил до хаты то воробья, то красногрудку, как дар божий. Опухшая с голоду Настя, тяжело переставляя ноги-колоды, совала в печку сухую траву, ставила казанок на плиту, варила юшку почерневшему Тошке, который уже не вставал с постели, уже не плакал, а только жаловался широко открытыми, лихорадочно блестевшими глазенками.
Весной, помнится Охриму, объявили про помощь. Он не понял вначале, что за помощь, откуда. А пришла она из-за моря, из далекой неведомой страны, которую Америкой называют. Взял Охрим полотняную сумку, пошел на площадь, туда, где церковь стоит, где волостное управление и сельскохозяйственный банк расположены. Еще и петухи в третий раз не пропели, а у двери сельхозбанка уже все село топталось. Дверь брали приступом. А вломились в зал — угомонились. Детишек вытолкали наперед, пожалели малых, ведь сюда пришли только те из них, которые без отца-матери остались, или те, у которых ни отец, ни мать ходить уже не в состоянии.
Долгие часы выстаивали в очереди. Все взвешивалось, все записывалось: что, кому и сколько. Мужики у стенок на корточки поприседали, вытирая спинами меловую побелку, бабы прямо на цементном полу расположились. Томился Охрим от нетерпения. Блохи вчистую закусали его — много их сюда понанесли в кожухах да свитках. И мысли дурные лезли в голову. Виделось ему, вроде бежит он с сумкой к себе домой, аж на самый край села, бежит, считай, две версты без передыху, а дома уже ни мука не нужна, ни черная американская чечевица. Не спас Охримову семью чужой президент… Холодным потом обливается мужик, кружится голова, тошнота подступает к горлу.
Врезались в память Охриму слова председателя учредительной комиссии по созданию коммуны Потапа Кузьменки, сказанные тут же, в сельхозбанке.
— Граждане беднота! — начал Потап глухим голосом, сняв шапку. — Гувер прислал муку, пшено и другое. Спасибо ему за пособие. Но только оно нас долго не продержит. Соломинка утопающему не подмога. Нам нужен надежный оплот. Советская власть дает нам такую опору: коммуна — вот наше бедняцкое спасение. Земельные участки, семена, тягловую силу, скот, имущество — все соберем до кучи. Приложим руки — будем живы. Все наше спасение вот в этих руках. — Потап вскинул над головой темные ладони, улыбнулся стальными зубами — оба ряда зубов у него не свои, а кованые. В девятнадцатом году банда зеленых глумилась над Потапом Кузьменкой, насмерть била, да не добила, только зубов начисто лишила да рубцы на теле оставила. — Государство даст кредиты, государство поможет машинами. Оно не оставит бедняка.
Вот тогда-то и подумалось Охриму Балябе: «А не поверить ли Потапу Кузьменке?» Долго носил эту думку, оберегал ее, растил. Затем взял да и поделился ею с тестем, словно с отцом родным. С кем же ему еще было поделиться? Отец и мать Охрима уже давно лежат на погосте. Роднее Якова Калистратовича Тарана никого не осталась.
— Так вас, умников, и ловят! Наберут в коммуну, як когда-то турки брали ясир, прикуют кандалами к галере — и махай веслами, пока в очах не позеленеет. Только ясир брали силой, а вас заманить стараются хитростью. Новым властям нужны рабочие руки, вот они и показывают вам бублик. Людей самостоятельных они в коммуну не кличут, бо с ними тяжело управиться, а голота что, голота пойдет, словно голодная птица в силки.
— А як же дальше? — спросил помертвевший Баляба.
— Дальше?.. Я не ворожей, но, боюсь, придется тебе сидеть у каменной бабы.
После таких слов увиделось Охриму то, что еще в детстве не раз доводилось видеть. Каменная баба, а возле нее — лирник. Сидит он на травянистой земле, вытянув вперед укутанные в тряпье ноги. Положив лиру на колени, затягивает свою бесконечную жалобную песню. Рядом со старцем-лирником — малый хлопчик. Он стоит покорно, безропотно, опустив глаза. Перед ним шапка. Звякнет упавшая в нее медная монета — и снова тихо. Женщины плачут, приунывшие старики почесывают бороды, не озоруют повзрослевшие вдруг ребята — тревога у всех на душе и тоска непонятная.