Повесть о бесовском самокипе, персиянских слонах и лазоревом цветочке, рассказанная Асафием Миловзоровым и записанная его внуком - страница 12

стр.

Рыжий в воде принялся поливать себя со всех боков. Я тоже в речку плюхнулся. Ага-Садык сидел на бережку, посошком слепней от себя отгонял. А я саженками плаваю вкруж Рыжего. Он возьми и посади меня хоботом к себе на загривок. Потер я ему бока, да руками разве отмоешь? Надумал вдругорядь швабру с собой прихватить, чтобы драить слона как положено. Заморская скотина тоже чистоту любит.

Откупались мы с Рыжим, вылез он из речки со мною на загорбке. Почуял я — гарью со стороны потянуло, где соча лесная, из нее мы коренник возили с тятей для растопки. И покуда брели к амбару, мгла белесая поднялась по кромке, где небо с землею обнялись. Рыжий тоже учуял, то ходу прибавит, то хобот норовит поднять, нюхает, откуда гарь наползает. К исходу дня все заволокло сизой мглою. Дядя Пафнутий сказал, что горит коренник. Лето жаркое, какого поднесь в Питере не бывало. Огонь в землю проник пламенем нутряным.

Когда вернулись, отнес я племяннику дяди Пафнутия, Митьке, бутыль с квасом. Митька приложился к горлышку и враз ее ополовинил. На зное весь взмок, а кислица пуще жажду толит, чем вода.

— Ф-фу, — отдулся Митька. — Летом преешь в чертовом сукне, а в зиму без шубы дрожишь.

— Почто без шубы-то?

— Командир говорит, не положено. А что семеро мужиков откараулили в стужу и померли в лихорадке — то у них положено. Семерых безлапотников в один кафтан загнали.

— Слышь, чего я хочу спросить у тебя. Тут в саду пещера, а в ней музыка с перевалами, славно так играет. А музыкантов нету…

— Так то водяной орган. Вода по трубам льется, и у каждой трубы свой голос…

Одна труба от самокипа у меня была. Достать труб поболе, так, может, и самому музыку устроить. Только мне у Митьки нужно было выведать иное.

— И кто ж ту музыку слушает?

— А фрейлины соберутся, кофий с вином попивают и музыку слухают. Что им еще-то делать?..

— Небось в каретах ездят?

— Иль в каретах, иль так… Как их кличут, что боком в седло садятся?

— Кто?

— Да бабы… Во! Амазонки!

— Привираешь, Митяй. Во что ж они одеты?

— Платья длинные такие, все из атласа.

— А почто в седло боком?

— Да седла у них на один бок. Бабы-то не в портках, а в юбках.

— Амазонке, брат, юбка ни к чему. Они всю жизнь телешом скакали.

— Ой, не могу! — Митька застонал. — Телешом? Расскажу в казарме — не поверят.

Видать, грамотность не на пользу мне пошла. Реку Митьке как человеку, а он меня не разумеет. Может, и вправду у меня ума два гумна да баня без верху…

— Чудной ты. — Митька картузом обтер взопрелый лоб и сусала. — Чего на воскресенье удумал к роздыху?

— К тяте с матушкой наведаюсь.

— Езжай в субботу. Я скажу дядьке, чтоб поране тебя отпустил. А мы на расшиве в Кронштадт сходим. У меня там матрос знакомый служит. В трактир пойдем, к девкам заглянем…

Трактир и девки меня не блазнили, однако и отказывать Митьке я не стал.

Степка обыкнулся с новым жильем, и я без опаски брал его в слоновый амбар; в обрат он уже сам летел. Когда он впервой Рыжего узрел, тут же взлетел ему на хобот. Рыжий его вохапь концом хобота взял. Степка испугался, заверещал по-латински; слон Степку выпустил, тот уселся ему на хребтину и перышки на крыльях стал перебирать.

Степка шастал по шкуре слоновой, что-то выщипывал из нее, будто червяков да жучков из борозды. Рыжему оное было к удовольствию немалому, наберет воды в хобот и то место поливает, а заодно и Степку. Степка лопочет по-своему, трепыхается под струей, вцепится в другой бок и сызнова клювом примется работать. К исходу дня засыпал я в бадью пшена, сваренного на печи. Рыжий ощупал варево, и Степка тут как тут. Сел в бадью и тоже клевать принялся. Слон хобот убрал и, покуда Степка не насытился, все ждал. Добрая скотина была, хоть и веры басурманской. Однако я забыл, что дядя Пафнутий виноградного вина доливает в пшено. И вижу, Степка взлетел через силу на маковку Рыжему, завалился набекрень, клюв раскрыл и взял низами: «Коль славен наш Господь…» Ну чисто пьяный Тимофей без сапог, да в перьях!..

А мгла дымучая над Питером стала еще гуще. Солнце в мироколице застыло, ровно рыбий пузырь в бельмастом море. Пламень подземный без устали землю поедал. Сызнова, видать, недород будет, бестравное лето зимою скотину побьет. И ножевые артели пуще прежнего на дорогах армаить начнут. А уж про бродяг безымянных, родство скрывающих, и говорить нечего. В Белокаменной мужики станут с голодухи пухнуть, как и допрежь, и умирать на дощатых мостовых. Дядя Пафнутий намедни говорил, что правительство опять разрешило подавать нищим милостыню. Во все века православные цари оного не ведали — наложить запрет на нищенство. Тишайший Алексей Михайлович самолично ходил по тюрьмам с подаянием. Видать, запретом тем умыслили силком заставить народ работать, ан не вышло — нищих-то и беглых стало еще боле. В те поры начали меня думы одолевать: отчего так на свете устроено — кому колодки да цепи, а кому хрусталь да атлас?