— И на себя! Никого не пощажу!..
— Кто ж тебя слушать станет?
— Граф Ушаков, вот кто!
— Вали отсюда, — рявкнул Тимоха, — покуда я тебя не пристукнул, гнида!..
Петька пуще захрюкал и выскочил из залы.
— И как такого земля носит? — удивлялся Тимофей, покуда солдат замок на дверь навешивал. — Поди, озяб на карауле?
— Дело привычное.
— Возьми для согрева. — Он достал из кафтана флягу и отдал караульному.
— Благодарствую.
Мы сызнова в темень окунулись. Тут Тишка меня расцеловал и пообещался писать из Милана…
А через два дня, под утро, разбудил меня стук в дверь. В исподнем и разувкой я зашлепал по паркету, поджимая пальцы, чтоб не всю ступню холодило, повернул ключ и толкнул дверь ногой. Вошли сержант и два солдата с ружьями.
— Ты Асафий Миловзоров?
— Он самый.
— Велено доставить в Тайную канцелярию…
Знамо дело, выспрашивать, почто вызывали, не стал. Солдатам не докладывали, зачем начальство брать приказало.
Связали назади мне руки веревкой и повели. Привели в палату каменную, руки развязали и заперли в холодной. В ней одна скамья была да параша. И еще тараканы по стенам шуршали…
Захрипел за дверью ржавый засов, и остался я один. Поначалу темь в глазах стояла, окошко под самым потолком пол-аршина в поперечину и в решетку заделано. После глаза обыкли, лег я на скамью, а мысли, как чураки, свилью скрутило. Хоть и знал я, что Куцый донести может, а все ж надеялся, что пронесет. Ан не пронесло. Чего ж он наговорил, ежели посадили меня с почетом, одного, в холодную нарозь с другими сидельцами и вязнями?..
Опять засов заскрипел, служка вислобрюхий поставил миску оловянную на скамью, в колени мне хлебный оковалок сунул и ушел.
Два раза тюремщик обыденкой носил мне бурду и хлеб. А на меня икота напала. Крещусь и вторю: «Господи, помяни царя Давида и всю кротость его…» Кафтан уже не согревал, зубы стучали, вставал я и начинал бегать вдлинь стен.
На третий день мочи никакой не стало от холоду. Спросил я служку:
— Долго еще меня морозить будешь? Чай, я не окорок…
— Сколь надо, столь и буду, — ответил он. — Бери парашу и пошли.
Караульный проводил меня до нужника, и я вылил парашу в дыру. Оттоль разило так, что глаза у меня заслезились. Водил солдат меня утром, покуда темень еще была на дворе, чтоб, знать, я ни с кем поговорить не мог. На слоновой выти позабыл я, что такое голод. Дядя Пафнутий недаром говорил: дай прокормить казенного воробья, без своего гуся и за стол не сядем.
…Когда сержант с солдатами явились в мою светелку, успел я упрятать в пазуху тряпицу с деньгами. Выходя из нужника с пустой парашей, я спросил караульного:
— Служивый, хочешь пятиалтынный получить?
— За что? — спросил он с оглядом.
— Купи в лавке рыбки иль мясца да хлебушка. А то всех арестантов по улице водят и народ православный их кормит, чем Бог послал, а меня уж третий день, почитай, никуда не пускают…
— Не можно, — ответил солдат. — Увидят.
— А ты мне принеси, когда я парашничать пойду.
— Ладно. Давай деньги…
Сунул я ему три гривны, и через день солдат отдал мне полкаравая пшеничного и кусок мяса вареного. Заховал я хлеб и мясо в запазушку, помяни Бог бабушку, и в холодной умял в одноразье свою незаконную тюремную долю вдосыть.
На пятый день двое караульных опять мне руки связали и потянули в допросную палату. На крыльце узрел я батюшку, что в руках икону держал с изображением животворного креста. Стал я по лестнице подниматься и услышал, как поп закадычил:
— Ты что изножие целуешь, олух, сказано, крест целуй! Да не носом, прохиндей, а губою…
Видать, к присяге послуха привели. Послух глянул на меня, и тут признал я в нем огрузного важника Макара, что дядю Пафнутия обвешивал, когда меня к храмине приставили.
Сидючи за долгим столом, подьячие в допросной палате шуршали перьями, гудели, аки пчелы, а в торце дьяк головой крутил и ухо то одно, то иное вперед выводил, чтоб слышать, как допрос снимают с сидельцев. Сидельцы ахали и охали, крестились, подьячие все на бумагу заносили.
— Кто таков? — спросил меня дьяк и усишко подкрутил под кривым носом.
— Асафий Миловзоров, слоновый учитель.
Дьяк зрачки напружинил, щеки надул и дохнул с напером. После окинул меня зраком голодным, головой мотнул на дверцу низенькую справа и рек: