Повесть о смерти - страница 71
— Да, меня сто раз обвиняли в том, что я будто бы «все разлагаю». Такому же обвинению подвергались самые большие из писателей, от Рабле и Мольера... Кроме того, вы мне приписываете не мои слова, а слова моих действующих лиц. Не думайте, что я прикрываюсь этим приемом, но смешно делать меня ответственным за все то, что говорят люди в моих романах.
— А что вы говорите о деньгах? — продолжал Виер, увлекшись. — «Je suis de mon temps, j'honore l'argent...», «La Sainte, la meneree, l'aimable, la graciuese, la noble piece de cent sous...»[58]
— Да ведь это ирония.
— Как будто бы ирония, а на самом деле ясно чувствуется что вы благоговеете перед богатством. И еще перед всякими герцогами и маркизами. Ну, что ж, вы сами де Бальзак, сказал язвительно Виер. — Хотя кто-то говорил мне, что прежде вы подписывались просто Бальзак.
— Я принадлежу к очень старой семье, вдобавок всегда носившей это имя, — сказал Бальзак несколько уклончиво. Ведь герцоги Монморанси назывались Бутарами, герцоги Ришелье назывались Дюплесси, герцоги Шатильоны назывались Одэ. В молодости, когда я занялся литературой, я решил, для этого дела аристократическая частица не годится.
— Дело денежное, правда? Но о деньгах Рабле, Лесаж, Мольер писали то же, что вы, только без благоговения.
— Все это не так... Уточните, однако, чем же этот ваш Гоголь на меня похож?
— Он опять-таки не мой, он русский. Повторяю, похож он на вас тем, что тоже ввел в литературу правду. У него в «Мертвых душах» все подчеркивается, что от лакея Петрушки шел дурной запах. И с каким торжествующим видом подчеркивается: вот, мол, о чем я смею писать. Но мне эта правда не интересна, я ее знаю и без Гоголя, и без вас. И нечего смеяться над человеком, который живет в грязи по милости друзей Гоголя и ваших. Он, как и вы, благоговеет перед богачами и знатными людьми. Единственный человек, которого он изобразил с благоговением, это миллионер-откупщик. Как вы, Гоголь защищает крепостное право. Вы оба ненавидите людей,, делая, впрочем, исключение для царей, князей и маркизов.
— Я не мизантроп, — сказал Бальзак усталым, скучающим голосом. — Но, конечно, я имел бы больше, еще больше успеха в мире, если б изображал человечество и жизнь в розовом свете. Люди очень любят, чтобы их хвалили и чтобы им говорили о приятном. За это они платят так называемым бессмертием. Вы, быть может, хотите, чтобы я писал, как пишут эпитафии? Пройдите по кладбищу Пер-Лашез и прочтите все надписи. Везде похоронены праведники, интересно, где хоронят мошенников?.. Нет, писать надо и самую скверную правду. Пиши и знай, что тебя будут травить... Дорого продается наша печальная литературная слава, дорого. Настоящие творцы живут в вечной агонии, под вечной опасностью преследования. Никак не правительственного, нет. Общественного и личного. Избави вас Бог стать писателем, молодой человек! Лучше станьте убийцей. Или, что почти то же самое, врачом. Ведь мертвые не клевещут на тех, кто их зарезал. Я, впрочем, знаю и сам, что я писал и произведения слабые. И нет настоящего писателя, который не сожалел бы о тех или других своих книгах. Но каждого из нас потомство будет судить по лучшему из того, что он создал. Примите вдобавок во внимание, в каких каторжных условиях я работал почти всю жизнь: ведь я написал около ста книг! Примите во внимание и то, что и литературе избрал не линию наименьшего сопротивления, как делают столь многие мои собратья, а линию наибольшего сопротивления. Разве только одно: я всегда старался о том, чтобы мои книги были интересны. Но это я считаю долгом каждого романиста. Нет ничего хуже и беспомощнее скучных писателей, у них никакого будущего нет. Вольтер был совершенно прав, и так, как он, об этом думали все великие творцы. Шекспир ведь и интереснее в тысячу раз, чем какой-нибудь Эжен Сю. Надо быть интересным в правде, таков один из главных секретов литературы. Я знаю только одно гениальное произведение искусства без фабулы, — правда, быть может, самое гениальное из всех: это Екклесиаст, я ведь рассматриваю этукнигу как произведение искусства. Зато во всем остальном... А критике я никогда не придавал значения. Кажется, я единственный из писателей, отроду не просивший журналистов о рецензиях, даже чуть ли не единственный, осмелившийся сказать правду о газетах. Я их считаю язвой нашего времени. Газеты — разумеется, не каждая в отдельности, а они в совокупности — теперь, к несчастью, могущественней, чем были Наполеон или Людовик XIV. Они все опошляют, даже тогда, когда говорят правду... Хорошо, а кто же все-таки, по-вашему, теперь хорошие писатели?