Повести и рассказы. Воспоминания - страница 20

стр.

Тогда протодьякон вынул золотые очки, надел их развернул черную книгу.

Кончив утверждение веры, протодьякон приступил вопросу о тех, кто уклонился от нее.

Он опять развернул книгу и начал читать речитативом, размеренно отчеканивая слова, словно прибивал их гвоздями.

«Утверждающим, что Мария дева не была девою…» — сурово и гневно неслось по собору.

Протодьякон перевел дух и грянул уже во всю силу, вдвое громче, чем до этих пор, голосом, который страшно было слушать:

— А-на-а-фе-ма-а!..

Из тысячи грудей вылетел общий испуганный вздох.

А в это время архиерей и священники запели все унисон, словно зарыдали:

— Ана-фема! Ана-фема! Ана-фема!..

Потом запел архиерейский хор, жалобно и грустно повторяя то же самое слово: «Ана-фема-а! Анафемаа!!»

А протодьякон опять загремел колыхающимся огромным голосом:

«Утверждающим, что Иисус Христос не был сыном божиим…»

Гул ужаса прошел в толпе: «Ана-а-фе-ма!»

«Сомневающимся… — сурово загремел протодьякон, — в бытии божием…»

Захарыч вздрогнул.

«И утверждающим, что мир произошел сам собою…»

Гул в толпе вырастал все более и более: «А-на-фе-ма!»

В толпе пробежал какой-то странный, жалобный ропот, общий стон, послышались всхлипывания, кто-то истерично вскрикнул, у стоявших впереди текли по лицу слезы.

«А-на-фе-ма!» — неумолимо и сурово гремел ужасный голос, как раскат грома, потрясающий небо. Собор наполнился этим раскатом, и удар его с треском разрядился в куполе. Казалось, что купол валится.

Над толпой пронесся гул плача и ужаса.

Острая жалость и сострадание к «сомневающимся» охватили Захарыча. Рядом с громовым голосом протодьякона ему неотвязно слышался дребезжащий, тихий голос «профессора», его лекция о страданиях духа, о великой муке сомнений. Замученные своими неугомонными мыслями, они и здесь прокляты и низвержены в преисподнюю. Несчастный, отверженный дух сомнения!

После окончания обряда, когда народ густыми толпами валил из собора, певчие снимали в алтаре свои «парады» и беззаботно разговаривали:

— Ну и тяпнул нынче протодьякон!

— Да! От души рявкнул дедушка!

— Из молодых такого не найдешь!

— Хорошие-то басы вымирают! Вот умрет этакое чудовище — и шабаш! Конец басам старого фасона!

— Ну, этот еще два века наших изъездит!

Захарыч небрежно швырнул свой парад и, прислонившись к стене, тупо смотрел перед собой. Он был бледен.

— Ты что, Захарыч? — участливо спросил его Петр Иваныч. — Чумной какой-то! Что с тобой, брат?..

У Захарыча задрожала нижняя челюсть, на глазах навернулись слезы. Проглотив слюну, он мрачно посмотрел на Петра Иваныча исподлобья и медленно сказал:

— Мне скушно.

VI

Томашевский не пришел и на спевку. Когда послали мальчика на его квартиру, то узнали, что он простудился на похоронах и лежит в больнице.

После спевки Петр Иваныч сказал Захарычу:

— Пойдем, брат, навестим его.

Захарыч согласился. Он жалел этого «барина» и причислял его тоже к «сомневающимся».

Больница была за городом, и Петр Иваныч нанял извозчика.

— Ты знаешь, брат, ведь у него тиф! — сказал он дорогой Захарычу.

— Неужто?

— Да! Если не перенесет кризиса, так, значит, и тово… Ку-ку! А жалко парня.

— Конечно, жалко! — согласился Захарыч. — Такой молодой, беленький…

— Драма у него вышла в жизни… понимаешь? Влюбился он в образованную… Он ведь из этакого круга… Дамский кавалер, тенором пел романсы. А она, брат, за другого замуж вышла. Ему и опротивело чистое-то общество. Приходит он к нашему регенту: «Примите в тенора». Тот пробует голос. Тенор сильный, но есть что-то неестественное в тембре. А наш-то ведь опытен по части голосов, зубы на этом съел. Посмотрел, посмотрел на него, да и говорит: «У вас не тенор, а октава, — я вас приму в октависты». И что же ты думаешь? Ушел Томашевский из высшего общества в нашу «пьяную абсурдию», как говорит профессор, попел с месяц баском и вдруг как провалится с теноровых-то вот прямо в нижний этаж! Открылась, брат, у него октава, и что ни дальше поет, все ниже да ниже, все гуще да гуще…

— Чудеса! — удивлялся Захарыч.

— Да, брат! — вздохнул Петр Иваныч, приподнимая воротник пальтишка. — Жалко, если умрет: в консерваторию на казенный счет его берут, а она бы его вытащила на свет. Там бы он и про любовь эту самую забыл и пил бы слабее.