Повстанцы - страница 19
— Верно, вы, пан, не из нашего края. Наши паны не умеют так складно по-литовски разговаривать.
— Правда, матушка, — подтвердил Акелайтис. — Я издалека. За Неманом, на берегу Шешупе, стоит мой родительский дом. Но и там люди говорят по-литовски. Сам я — сын горемыки, в юности питался черным хлебом, тяжко трудился. Как вспомню родимый дом и дорогую матушку, от слез в глазах темнеет…
Странно показалось Пятрасу: ученый пан, сочиняет книжки, а разговаривает жалостно, будто девица. Но вместе с тем ему понравилось: Акелайтис признает, что он — сын бедняка, вскормленный черным хлебом и привычный к тяжелой работе, а в его родных местах люди говорят по-литовски.
Старую Бальсене растрогали ласковые слова пана о матери. Она снова спросила:
— В добром ли здоровье ваша матушка?
Акелайтис грустно покачал головой;
— Нет. Давно уже моя мама слегла в холодную могилу. А отец еще раньше. Мне было всего три года, когда он помер на каторге. Попал туда за то, что в 1831 году сражался за свободу.
Бальсене и девушки сочувственно глядели на расстроенного паныча. А тот зашел в палисадник, сорвал зеленеющую рутовую ветку и заговорил словами песни:
Всех взволновали слова паныча, а Бальсене уголком передника смахнула слезу. Сорванную веточку Акелайтис воткнул в косу младшей Бальсите, у которой лицо запламенело, как уголек, подошел к Бальсене и, показывая перстень, произнес:
— Вот мое самое дорогое наследство и сокровище — память о моей матушке.
Он поцеловал кольцо, и лицо его прояснилось.
— Что поделаешь! Кто умер — тому вечная память, а нам — жить, работать, стараться, чтоб после нас другим стало легче.
— Стяпас! — вдруг воскликнул он так громко, что девушки вздрогнули. — Поехали!
Все Бальсисы бросились упрашивать, — пусть останутся еще. Матушка соберет чего-нибудь закусить, и вообще хотелось бы потолковать, дознаться, что слышно в других местах. Особенно всех заботило, каков подлинный царский манифест, придется ли и впредь мучиться на барщине, получат ли крепостные землю, надо ли будет платежи вносить и какие.
Но ни Акелайтис, ни Стяпас не хотели сейчас пускаться в подобные разговоры. На обратном пути посидят подольше, тогда обо всем потолкуют. Да! На свете неспокойно. В Варшаве что-то происходит. Среди поляков брожение. А царский манифест таков, какой всем читали в костелах и в волости. Но что толку — он лишь для выгоды панов. Поэтому еще долго придется бороться за землю.
— Обо всем побеседуем, как поедем обратно, — успокаивал Акелайтис. — А вернемся мы… Нынче четверг — стало быть, в воскресенье. Ну, Стяпас, поедем!
Пятрас поворотил бричку, гости распрощались и уехали. Бальсене даже стыдно было отпускать их без угощения. Но чем попотчевать? Неужто мякинным хлебом? К весне все как под метелку. Ни молока, ни сыра, ни капельки масла. До воскресенья она все-таки что-нибудь сообразит.
Проводив гостей и закрыв ворота, Пятрас сел возле палисадничка и взялся за книжку, оставленную панычом, «Глашатай». Ничего, неплохие поучения, но его больше привлекали «Нравы древних литовцев». Эту книгу дал ему дядя Стяпас еще прошлой осенью, он ее прочел от доски до доски, кое-что даже по нескольку раз, но не все понял. Много там неведомых слов, и очень трудно разобраться в их длинных вереницах. Но то, что удалось понять, очень его увлекло. Эти древние литовцы — жемайтисы и аукштайтисы — прадеды их, нынешних барщинников. А как жили предки, как вершили свои дела, какой владели свободой! И как отважно сражались и отбивали всяких супостатов.
Пятрас уже наизусть помнит отдельные места из этой книги: «Чтили они превыше всего свою вольность, от которой не отступились бы за все злато мира… Упорно презревая рабство, считали его дьявольскими кознями, говоря: „Пусть дьявол рабствует, а не человек…“ Презревая рабство… Какое неслыханное слово! Пятрас, вспомнив его, всегда улыбается. Он понимает: наверно, это значит — ненавидели. Ради этих странных, незнакомых слов он любит перечитывать некоторые страницы книги.