Поздняя любовь - страница 6
— Как хочешь… Я что-то разболтался… А главного я тебе не сказал. Ты хочешь спать?
— Нет.
— Тогда давай пройдемся…
Идем вниз, к Девичьей бане. Темнеет парк. Вечерний ветер гуляет в пожелтевших листьях, будто прощаясь с ними. Усталый шепот, усталый вечер, усталая луна, неясная, смутная. И нас двое. И никого больше.
— Здесь жилое место, но людей не было, а там, в горах, где люди не должны быть, — они были, мы были. Бивак, землянки, часовые. Отчаянное дело. Да тебе ли рассказывать о партизанах? Писано-переписано о них, ничего нового больше не скажешь. Все-таки каждый сохранил свое, глубоко в себе припрятал. Сколько на нашем счету было немыслимых переходов и дерзких боев, пока не настигла нас беда. И когда? В канун освобождения. Третьего сентября как снег на голову свалились враги и разбили нас.
Пятнадцать наших товарищей погибли в долине под горой Медвежьи Ушки. С десяток попали в плен. Не знаю, как я вырвался из окружения. Вначале со мной был Ванчо, но в одном из боев он вдруг куда-то исчез. Двое суток я отсиживался в яме, на третьи сутки, ночью, голод выгнал меня, и я направился на взгорок, где было картофельное поле, и к полуночи едва добрался туда. Разрыл на ощупь два-три гнезда, но не успел я сунуть картофелины в сумку, как пулеметная очередь заставила броситься на землю и отползти. И вовремя! Послышались голоса солдат. Я побежал по тропе. Бежал и прислушивался. И вдруг стон, глухой, сквозь зубы. Я остановился. Человек! Шагнул на стон. Раненый услышал шелест ветвей, затаился, лязгнуло оружие о камни. Дурак догадался бы, что тот готовился стрелять, и я крикнул:
— Не стреляй, свой!
В ответ молчание. Я еще раз крикнул и в ответ услышал ясный, совсем близкий стон. Осторожно подошел, назвался. Ванчо! В темноте я разглядел его ужасную рану в живот. Пуля прошла наискосок. Ванчо еще мог шагать, я изо всех сил поддерживал его. Когда рана начинала невыносимо болеть, я клал его на спину, и мы отдыхали. Так спустились по тропе, не зная, куда она ведет нас. День переждали в зарослях. В сумке Ванчо нашлась горбушка хлеба. Я размочил ее в воде и накормил друга жидкой кашицей. А ночью мы снова спускались, поставив себе цель во что бы то ни стало добраться до долины. Тащились, как черепахи. Потеряли счет дням. Хлеб кончился, я давал Ванчо лишь воду, да и то совсем понемногу — глоток, не больше. Рана нагноилась, и он стал похож на мертвеца. Меня точила мысль: бросить его? Каюсь, однажды я его бросил, но вскоре, усовестив себя, вернулся. Жаль стало его, смертельно жаль. И сказал себе: коль придется умереть, умрем вместе. Вдвоем ушли мы с ним в горы, вдвоем и останемся там. Я тащил его, взвалив на плечи. Так мы оказались в долине. Красивый пестрый лесок, а за ним поля, маленькие, разбросанные там и сям, каменистые и скудные, но поля, предвестники человека, его жилья. И тут перед нами — дикая груша, отяжелевшая от плодов. Ослепленные, мы смотрели на нее. Я оставил раненого и бросился к дереву, наполнил сумку, набил за пазуху. Вернулся и прилег рядом с ним отдохнуть, да и заснул. А когда проснулся, сумка была наполовину опорожнена. Ванчо извивался от страшных предсмертных болей. Нетрудно было догадаться, что произошло. Мои попытки облегчить состояние друга оказались тщетными, и к вечеру он умер. Завалил я труп прошлогодней листвой, взял винтовку и пошел через поле, надеясь выйти к селу. Но не успел я пересечь шоссе, как услышал гул моторов — войска! И, перепугавшись, бросился назад, к лесу. Я знал, что где-то поблизости есть село болгар-мусульман, и направился к нему. Берегом реки с трудом добрался до поля партизанского связного Мустафы, засел в лесочке, надеясь увидеть его. Мне повезло лишь на второй день: он шел веселый, насвистывал что-то, и я ему позавидовал. Позвал его. Он выжидательно постоял и долго смотрел на меня, прежде чем подойти. Наконец узнал, улыбнулся, ошеломил меня новостью: все кончилось, наши друзья спустились с гор, захватили общину, и стал звать меня домой. Я не обрадовался этой новости, а насторожился: не может быть. Нас же разбили… Мустафа все тараторил и тараторил что-то о победе, о русских, и, чем больше он говорил, тем сильнее закрадывалось в меня сомнение.