Праздник урожая - страница 3
Потом, нагнувшись — осторожно и не слишком резво, как это делают энтузиасты столового розового, — Вэйвэл проходился разок-другой бархоткой по носам туфель. Брал трость, прихрамывая, проходился по двору и наконец уходил, сказав Риве, вышедшей его провожать на порог:
— Я иду в синагогу! — громко и отчетливо.
— Скажи ребе, я умираю, — громко говорит в ответ Рива. — Пусть придет!
— Не морочь ребе голову, — жестоко отвечает ей Вахт. — Когда сдержишь слово, придет.
— Не пей! — громко и безнадежно кричит Вахту вслед Рива, когда он уже хлопает калиткой.
В субботу Вахт шел в синагогу. Я не знаю, что он там делал. Зато я знаю, что он делал потом. После синагоги в день субботний Вахт направлялся в рюмочную, на углу улиц Армянской и Пирогова, где до самой ночи пил вино. Хотя «до самой ночи» — это не всегда получалось. Как скажет вам любой энтузиаст столового розового, сумерки разума часто наступают раньше сумерек природы. Особенно в этой местности.
Вахт шел из синагоги в рюмочную, по узким улицам одноэтажного города, со своими друзьями — все они были старые, пьющие, не удавшиеся в этой жизни евреи. У входа в рюмочную в день субботний обычно играли лабухи. Когда они играют еврейские песни, даже лица у них становятся еврейские: грустные, без Родины.
— Да-а-а! — с печальным пафосом заявлял уже в рюмочной Вахт своим друзьям, допивая стакан вина. — Знаете, что сказала моя мама, когда ей первый раз показали меня в родильном доме? Она сказала: боже мой, смотрите, какие у него уши, это настоящие аидише уши, теперь таких нет!
В рюмочной Вахт общался со своими горбоносыми приятелями, предавался религиозным и прочим, рефлекторно возникающим у него на почве алкоголя чувствам.
Потом — Вэйвэл уже не входил, а вваливался во двор, и, теряя по дороге запонки и пуговицы, волочился в свою, самую дальнюю, двенадцатую квартиру.
Когда, натыкаясь на подлые стулья, нарочно старающиеся задеть Вэйвэла Соломоновича, Вахт старался тихо раздеться — Рива, страдавшая, в числе много другого, бессонницей, всегда очень громко спрашивала:
— Вэйвэл! Ты напился? Ты напился?
Вэйвэл отвечал ей просто:
— Нет.
Он Риве лгал.
Утром воскресенья Вахт был мрачен. Осторожно ступая по двору, как это бывает с людьми, не помнящими половину вчерашнего вечера и потому не уверенными, ходили они тут вчера или нет, он искал. Запонки и пуговицы.
Рива Вахт всегда была нелюдима, видом довольно страшна, похожа на Бабу-ягу, только еврейскую. Сколько я себя помню, Рива во двор выходила редко — она всегда болела, никто не знал чем. У нее было очень плохое зрение. Еще я помню гребешок, старый, которым она чесала свои длинные седые патлы. И — шаль, у нее была старая, серая пыльная шаль, какая непременно должна быть у всякой ведьмы. И у Ривы она была. Ну а главной слабостью Ривы были голландские белые куры. Рива так говорила про них:
— Это настоящие голландские куры! Смотрите, какие у них ноги! Разве у простых кур такие ноги?
Рива тратила всю свою пенсию на то, чтобы кормить этих белых кур, отборным зерном и всякими удобрениями, чтобы лучше росли их ноги. Кур у Ривы было пять. Они несли яйца. По большим праздникам, когда во дворе устраивали общий стол, а в углу с важностью большого симфонического оркестра разыгрывались, издавая отрывистые душераздирающие звуки, лабухи, — на их лицах написано было раздраженное ожидание опаздывающего дирижера, а на лице дяди Петри, скрипача, написано, пожалуй, было даже нечто большее: обреченное понимание того, что дирижер не придет; по большим праздникам, когда Мош Бордей шел в погреб с двумя помощниками, это случалось только в большие, настоящие праздники (с двумя помощниками — это значит, что вина нужно вынести из погреба столько, что самому Мош Бордею не справиться), по большим праздникам Рива выставляла, с рациональностью учительницы математики — до пенсии она работала в школе — на общий стол двенадцать яиц: столько, сколько квартир во дворе. Красивый это был натюрморт — двенадцать домашних, пахнущих курятником, навозом и жизнью яиц, на большой тарелке, посредине длинного, накрытого белой скатертью стола. Рива сообщала соседям: