Предисловие к книге М.А. Осоргина „Письма о незначительном‟ - страница 8

стр.

Это тогда печатал в Соединенных Штатах живший легально во Франции русский эмигрант, с которым национал-социалисты в любое время могли сделать что угодно.

Каким образом эти корреспонденции проходили в Америку? Могу это объяснить только тем, что французский цензор (бывали всякие) сам в душе сочувствовал мыслям и настроениям едва ли ему известного русского писателя, — по крайней мере, многому в них. Рисковал и цензор, но он хоть мог бы, в случае провала, сослаться на недосмотр, на недостаточное знакомство с русским языком, на переобременение работой и т.п. Осоргин ни на что сослаться не мог. Теоретически можно было думать, что национал-социалисты следят за всем, что печатается в мире, в особенности во вражеских странах. Могли быть и доносы, их было везде достаточно. Конечно, не один Михаил Андреевич думал тогда о национал-социализме то, что сказано в настоящей книге. Но другие говорили это в свободных странах и никакой опасности не подвергались. Очень многие французские писатели и французы вообще (к счастью, даже громадное большинство) думали так же, как он. Но кто же так писал в занятой немцами Европе — не принимая мер предосторожности подпольной печати? Не хотелось бы повторять пошлое по форме, еще более опошленное вечным повторением слово: „безумство храбрых‟, — однако оно здесь уместно. Для совершенно бесправного человека, как Осоргин, выходец из воевавшей с Германией страны, каждая из его статей могла означать гибель — гибель в самом настоящем смысле слова. Помню, когда его корреспонденции стали появляться в „Новом русском слове‟, мы их читали с ужасом: „Ведь его отправят в Дахау‟, — говорили все. Как ни ценила редакция его прекрасные статьи, она их не помещала бы, если б не знала, что он на этом настаивает, что он этого требует. Они очень легко могли попасться и германскому цензору, и уж он-то, наверное, доложил бы о них куда следовало. Разумеется, гестапо имело полную возможность распоряжаться судьбой любого из трех тысяч жителей Шабри. Я думаю, что уже по самому своему происхождению, по тому, как и где эти статьи писались, они составляют настоящую гордость русской публицистики.

Скажу откровенно: я с многим в них не согласен. Отдаю должное H.A. Осоргину: он не занял в последние два года своей жизни позиции au-dessus de la mêlée{2}, которую занял в пору Первой мировой войны Ромен Роллан. Однако, пока Гитлер не объявил войны России, Михаил Андреевич как будто был склонен защищать политику невмешательства Москвы. В главе „О бюллетенях‟ я с недоумением читаю страницы о „русских загадках‟: „Два соперника дерутся, третий стоит в стороне и наблюдает. И не только любуется, а и подзуживает: „А ну-ка, дай ему под микитки. В зубы, в зубы норови!‟ И нет ему никакого интереса в том, чтобы борьба кончилась, — всякий липший удар, всякое новое увечье доставляет ему и прекрасное зрелище, и невинный доход. Когда обе стороны лягут костьми — сторонний зритель погладит бороду и сядет за стол съесть и свою, и их порции. Не вы ли говорили о реальной политике? Это и есть реальная политика, выражающаяся формулой tertius gaudens{3}. Но может быть, этот третий проиграет, если один из дерущихся окажется победителем? Может быть, но невероятно. Во-первых, он уже выиграл и продолжает выигрывать за счет борющихся; во-вторых, в такой борьбе не бывает победителей — бывают только побежденные, и даже выжившему придется долго зализывать раны. В-третьих, реальные политики думают о настоящем и о ближайшем будущем, которое история запишет на их счет; отдаленное сокрыто от нас туманом, о нем будут думать наши дети и внуки. Наконец, на крайний случай, можно добить лежачего и выиграть на этом, разом разрешив „русскую загадку‟. Только не ждите от реального политика никаких моральных жестов! Политика разума исключает мораль. Как быть с провозглашенной высокой идеологией? Во-первых, идеология — надстройка, во-вторых, не эта ли идеология отвергалась „моралью‟ Европы? Не она ли осуждена? Не с нею ли боролись? Кто же может теперь настаивать на ее последовательности?‟

Иронический тон, в котором М.А. Осоргин так часто, даже почти всегда обсуждал вопросы