При дворе Тишайшего. Авантюристка - страница 19
Борис Алексеевич, выйдя из саней, потрепал взмыленные шеи тяжело дышавших лошадей, приказал отпустить кучеру чарку водки, вошел в свои роскошные палаты и велел подавать обед, предварительно спросив, дома ли дядя Иван Петрович.
– Князь Иван Петрович уехали во дворец! – ответил старый ключник Ефрем. – Прикажешь в большой столовой палате накрыть тебе, батюшка князь? – не глядя на Пронского, спросил он.
Борис Алексеевич зорко глянул на старика.
– Ты что, Ефрем? – с расстановкой мрачно шепнул он. – Опять там был?
Ефрем без слов со стоном упал к его ногам.
Князь толкнул его прямо в лицо, но легонько, красным сафьяновым сапожком.
– Говори, стервец, что еще там? – спросил он, скрипнув острыми, как у волка, зубами.
– Батюшка! – простонал старый ключник. – Не вели казнить на слове…
– Говори, что ль! – крикнул князь, зашагав по палате с заложенными за спину руками.
В одном исподнем кафтане из малиновой парчи с золотыми пуговками на могучей груди, туго перетянутом шелковым кушаком вокруг пояса, статный и сильный, князь вполне мог бы назваться красавцем, если бы не злобная усмешка, кривившая его тонкие губы под холеными усами, да невыносимо жестокое выражение, мелькавшее в его глазах.
– Зачем шлялся без меня, старый дьявол? – слетало иногда у него во время доклада ключника.
Старик, хватая его на ходу за ноги и ползком ерзая за ним на коленях, всхлипывал и говорил:
– Не мог, не мог, батюшка боярин! Ты второй день у нее, сердешной, не был… мучилась она с голода!.. Я не знал, пойдешь ли и сегодня… Водицу всю выпила, плакала ночью, причитала, бедная, ночью, как горлинка! Молила меня: «Убей, – говорит, – меня, убей, только не мучь!» О ребеночке спрашивала!
– Обоих вас велю замуровать! – страшно усмехнувшись, проговорил Пронский. – Ну, да с тобой у меня расчет после будет. А теперь бери фонарь, пойдем.
– Осмелюсь молвить! – дрожа и едва будучи в силах подняться, начал Ефрем. – Там, в большой столовой палате, все собравшись. Прикажешь ждать?
– Вестимо дело, подождут, не помрут, чай, с голода. Ступай, неси фонарь!
Старик вышел и скоро вернулся с потайным фонарем.
Они прошли две комнаты и вошли в третью, совершенно темную, служившую шкафной. Здесь князь подошел к одному шкафу, вложил в него из связки ключей, поданной ему Ефремом, один ключик поменьше и отворил им дверцы. Шкаф был пуст, и в нем было темно, как в гробу.
– Посвети! – шепнул князь.
Ефрем поднял фонарь, князь заметил в одном углу кольцо, прикрытое дощечкой, приметной только опытному глазу, и потянул за него; пол подался, открылась крышка над железной винтовой лестницей, и князь стал спускаться вниз, взяв у ключника фонарь.
– Ты останься наверху! – приказал он старику. – И смотри – не подслушивать, худо будет… Да не тебе будет худо, а Аришке твоей, смотри! – И он захлопнул за собою крышку.
– Ирод, право, ирод! – зашептал старый слуга всего рода Пронских. – Аришка моя, родная, как уберечь мне тебя от иродовых глаз?
По морщинистым щекам старика, по седым усам и бороде катились слезы. Он приложил ухо к скважине, и ему послышался визг ржавых петель на дверях.
– Входит! – прошептал старик. – Господи, сохрани и помилуй ее, голубушку безвинную!..
Глухо раздался подавленный крик, и все разом смолкло. Ефрем поднялся и отошел от крышки…
Между тем князь Пронский открыл небольшую железную дверь и осветил фонарем подземелье. Там, в углу, на охапке соломы лежала женская фигура, завернутая в линючий голубой атлас. Когда Пронский приблизился и навел свет фонаря на женщину, она дико вскрикнула и вскочила на ноги, но, узнав князя, дерзко рассмеялась и опять села на солому, проговорив по-русски, но с акцентом одно лишь слово:
– Палач!
Боярин точно не слышал этого. Он придвинул единственную табуретку к пленнице и, придав своему лицу мягкое и нежное выражение, заговорил:
– Княжна, я пришел к тебе с миром! Хочешь ли дать мне руку?
Он взглянул на сидевшую перед ним женщину ласково и вопросительно.
– Волк в овечьей шкуре! – ядовито проговорила она по-польски. – А зубы-то, зубы все-таки волчьи видны! Боже! – заломив изящные ручки, простонала несчастная. – И когда-то я целовала, я миловала эти губы, эти кровожадные глаза!