Пригоршня прозы: Современный американский рассказ - страница 41
— Ну, разве не чудесно, — то и дело повторяла мать, чуть ли не раз в час уводя меня в укромное место, чтобы прочесть очередную телеграмму от той или иной бестолковой дряни и уговорить меня представиться миссис Доротее Бил из «Мельничных ворот» или Д. П. Селсу-младшему из «Медузиного цемента». — Судье бы это понравилось, — говорила она. — Кутерьма, знаешь ли. Он обожал переполох.
Да, Судье понравился бы этот праздник. Там были густо надушенные женщины, и мужчины в зеленых костюмах, и какие-то невоспитанные особи, которые называли меня «парень» и смеялись с набитыми ртами; там была великосветская болтовня, в саду произошла не одна кулачная драка, там был навес, который рухнул, рыжая, которую звали Рива. Что-то-такое, она демонстрировала свою подвязку и пела по-французски, некий Виктор Борге[7], напоминавший того, кто пытался продать мне питомник рождественских елок в Вермонте, были три кадки колотого льда — и вовсе не трудно было представить себе, что в столовой находится и сам Судья, удивительно подвижный для такого толстого коротышки, каким он был, исполняющий «Кливлендского цыпленка» — танец, который неопытному человеку представлялся сплошным мельканием локтей и коленей, и что голова его сияет, как электрическая лампа. А потом — после того, как стали мерцать уличные фонари, но до того, как Мич Симс упал головой в печеночный паштет, — воздух стал веселящим и холодным.
— Что-то не так, Картер?
Это спросила Элисон, моя тогдашняя подружка, а теперь жена. Она была в шляпе, которую моя мать заставила ее принять в подарок, дурацкое сооружение с перьями; таких шляп — и в этом заключалась вся соль — был всего десяток во всем Огайо.
— Он здесь, — сказал я.
Я думаю, мы с ней видели одно и то же: Элмет Смитс рассказывает историю про апачей, Либби Велингтон изо всех сил дергает свой пояс, Отис П. Миллер трубным голосом изображает питсбургского епископа.
— Его нет здесь, Картер. Его нигде нет.
Я пытался двигаться, приказывал своим ногам двигаться, намереваясь идти из комнаты в комнату, из комнаты в комнату.
— Перестань, — сказала Элисон, крепко схватив меня за бицепс. — Ты поставишь свою мать в неловкое положение.
Я вырвался. Мать сидела в библиотеке. Сидела со своими дамами-подругами — Элис Типтон, Долги и Марион Ливайси, высокомерная сестрица Маргарет Хардинг. Матушка смеялась. Жадно глотала водку. Распевала куплеты из «Ухажера Янги-Бонги-Бо», увязнув на строчке, в которой «цветут ранние тыквы». Ей не надо знать, что я делаю. Ей не надо.
— Подожди здесь, — велел я Элисон.
Она сказала, что я дурак. Невежда. Полагаю, я приложил палец к губам, скривил лицо — злой, как Винсент Прайс или другой дневной вурдалак. И прошипел:
— Ш-ш-ш. Не двигайся.
В буфетной оказался Шелби Хьюмс, муж моей двоюродной сестры, маменькин сынок, которого мне захотелось двинуть плечом так, что он отлетел в сторону.
— Пардон, — сказал он, вытирая с рубашки коктейль «Манхэттен», — не правда ли, мы — грубый парень.
Я был уверен, что отец здесь. Он был с близнецами Ливадии в комнате, залитой солнечным светом, или разглядывал содержимое холодильника на кухне. Он был на заднем дворе возле пионов или стоял перед домом, прислонившись к иве, как завсегдатай парижских Больших бульваров. Он стоял в лучах света. В тени. В вестибюле. Рядом со скамьей проповедника в центральном зале. У поленницы совершенствовался, вбивая клинья; в гараже стучал по трубе парового отопления.
— Ну, доволен? — спросила Элисон, когда я во второй раз прошел мимо нее.
Казалось, она валится с ног, совершенно раздавлена моим безумием. Я с болью в сердце задумался над тем, как случилось, что она, рыжеватая блондинка, закончившая с отличием факультет экономики, умеющая ругаться по-немецки и сражаться в волейбол так же яростно, как игрок-олимпиец, оказалась со мной.
— Пожалуйста, — сказал я, не так уж твердо зная, о чем просить. — Ты просто дай мне еще одну минутку, подожди здесь, ладно?
И снова меня вело, я взбежал по лестнице и направился в кабинет, когда-то его, теперь мой.
У двери заправил рубашку, пригладил волосы. Все его барахло я отвез на тележке в подвал — бумаги, красивую одежду и дорогие туалетные принадлежности, — отвез за годы до этого вечера, еще когда вернулся домой, а сейчас пытался, здраво размышляя, понять, на что он мог бы там смотреть. Да, у меня был беспорядок, чудовищный беспорядок. Я не столь педантичен, как он. Так что же ему было делать с моими книгами, хламом, в котором я терял себя, юриста, или с моими блестящими студенческими работами, с неотвязно беспрерывной болтовней, скажем Фолкнера, или с дождливыми домыслами Вордсворта насчет колокольного звона. Я представлял себе отца изучающим с подозрительностью копа пеструю мешанину на моих стенах: вырезанную из каталога картинку с изображением форели, которая, если щелкнуть пальцами по ее рту, качала хвостом; карточку Медицинской миссии Прямого пути сестер Богородицы; полное собрание лирических посланий к «Луи, Луи», наверное, самых грязных песен в Америке.