Приключение дамы из общества - страница 17

стр.

В вагоне нашлись возмущенные голоса. Кое-кто требовал, чтоб староста, высокий студент, молчаливый, как истукан, остановил поезд. Студент пожимал плечами. Бабы злорадствовали, Валентин Сергеевич хихикал. Мужик с огурцом спокойно произнес:

— Человек поврежденный, куда ему дальше ехать! Здесь места хорошие, хлебородные, чернозем. Пущай живет, тут ему как нельзя лучше.

— Для дальнего следования они не подходят, — неожиданно вмешался мой сосед, худенький мастеровой. — Не беспокойтесь, к ихней же пользе.

Так мы и бросили автора теории о всеобщем недовольстве. Ползли еще сутки, потом еще сутки, еще сутки. И, наконец, сквозь немецкий кордон, попали в страну белых. Здесь Валентин Сергеевич мгновенно изменился. Платок с узелками исчез, дав место панаме. Круглый лорнет в золотой оправе по-прежнему улегся в кармане, а реденькие усы и бородка были тщательно сбриты. Сладенького тона, растерянности, пришибленности как не бывало. Не успела я оглянуться, а уж у него нашлись знакомые, сослуживцы, родственники. И в один прекрасный день он объявил мне, что становится государственным деятелем. Для этой цели он должен быть свободен во всех отношениях, а потому устроит меня на маленьком морском курорте, сам же вернется в центр. Я не противоречила. У меня не хватило даже духу отстоять свои бриллианты. Валентин Сергеевич убедил меня, что хранить их при себе опасно и что одинокая женщина всегда подозрительна для профессиональных воров. Словом, вышло так, что я очутилась на маленьком кубанском курорте, почти с четырех сторон окруженном морем. Я жила в большой даче с тремя другими дамами, чьи мужья превратились в государственных деятелей. Я пишу тут нашу дамскую историю, а потому нимало не касаюсь государственной деятельности наших мужей. Должно быть, она протекала нормально, так как они навещали нас еженедельно, привозя множество приятных вещей и отвечая на наши вопросы горделивыми улыбками. Мы жили, купались и тратили деньги. Сплетничали немножко. Кое-кто нашел себе развлеченье в политике; тогда началось чтение газет, интрига, борьба влияний, устройство кузенов и секретарей.

Я осталась в стороне от всего этого, утомленная страшной внутренней пустотой и безлюдием.

Единственный человек, с кем я общалась, был старый камергер Ф., доживавший свой век на запущенной даче с камердинером, кухаркой и большой ручной черепахой, знавшей свою кличку. Старик остался как-то один на пляже, уронил палку и беспомощно искал ее по земле, шаря руками не там, где она лежала. Большие выцветшие глаза его смотрели мимо палки, губы двигались, он походил на слепого. Он и был им, из странного тщеславия не признаваясь себе в меркнувшем зрении. Я вложила палку ему в руки. Спустя несколько дней мы присели рядом на скамейку и разговорились.

Он отчетливо знал два царствования со всеми интимными подробностями. Относился критически к тому, что пережил, был европейски образован, галантен, тонок той тщательной тонкостью, цену которой знает лишь человек равной культуры и которая всем остальным кажется счастливою простотой. К моему изумленью, это был первый человек, от кого я услышала одобренье большевикам.

— Вы поймете меня, милая, когда доживете до моих лет. В затеи вашего мужа и генерала Деникина я не верю. Они потерпят пораженье, и не потому, что в них нет героизма или честности, а потому, что у них нет лозунга. Знайте, что старая армия распалась, ибо умерла ее идеология. Ни пушки, ни ружья, ни снаряженье, ни генералитет не составляют силы, ни множество вымуштрованных солдат. Силу составляет лозунг, пока он не изжил себя. А судьба всех лозунгов одинакова: сперва они актуальны, потому что соответствуют воле народа и цели предприятия; потом они формальны, их исповедуют, привыкнув к ним и уже не замечая, что цель и воля передвинулись; и, наконец, они фиктивны, — это когда их даже исповедовать перестают, а лишь донашивают, как одежду: вот тут и наступает конец предприятия. Банкирский дом — Европа et Colonies — лопнул. Поверьте мне, это конец предприятия.

— Неужели вся наша идеология изжита?

— Загляните в себя. Я это предвидел еще в четырнадцатом году, за неделю до объявления войны. Мы были поголовными неврастениками. Если бы нам предложили еще сто лет жизни, что бы мы стали делать? Уверяю вас, мы занялись бы классификацией прошлого. Мой лакей зовет это приведением в порядок письменного стола. Все не только сказано, прочувствовано, изжито, но и пересказано другими, переведено на все языки. Заметили вы, что наше поколение уже ничего не может завещать младшему? Ничего! Между нами пропасть. Мы слишком рафинированы для них, слишком. Они начинают сначала.