Приключения англичанина - страница 3

стр.


Ежевечерне они приглашают нас на чаепитие. Под оранжевым абажуром, на круглом, красного дерева, столе – кузнецовские чашки, серебряные ложечки, серебряная же сахарница, вазочки с вареньем, розеточки с медом. У меня за спиной голубая линза телевизора, так что приходится сидеть вполоборота.


В детские годы я смиренно участвовал в этой церемонии, цедил беззвучно духовитый чаек, внимал беседам о растущих ценах на продукты, но с возрастом осмелел: лишь пригубив, встаю из-за стола и под сурдинку отираюсь возле книжных стеллажей, занимающих ни мало ни много две стены – от пола до потолка. Дядя Валя собирал библиотеку полжизни, и мне, единственному ее пользователю, разрешается брать любую книгу, даже «белогвардейца» Бердяева, даже Ницше.


Сами-то старики давно уже не читают ничего путного, зато с жадностью робинзонов набрасываются на газеты и делают вид, что верят всему, что там напечатано.


Впрочем, материалы о хищениях социалистической собственности вызывают у них действительно искреннее негодование. Тетя Лиза говорит: «Я бы всех этих жуликов расстреливала. Не беда, если наше население уменьшится на несколько миллионов», что лично мне слышать довольно странно, сама же рассказывала, как дрожали они в тридцать каком-то, когда неизвестный все названивал по ночам, все допытывался у дяди Вали: «Ты еще на свободе?» и заверял: «Погоди, и до тебя доберутся». Не добрались... Вероятно, поэтому дядя Валя остался правоверным партийцем и одобряет все постановления ЦК КПСС.


Тетя Лиза, если дело не касается хищений (она в прошлом бухгалтер), старается быть более объективной. Помню перепалку по поводу некоего эпизода времен триумфального шествия советской власти: в полк, с которым юный красноармеец Валериан мерил огненные версты, нагрянул с проверкой Троцкий. А у Валериана были худые сапоги, и Троцкий, идя вдоль шеренги, заметил это и приказал выдать бойцу новые. «И все равно он был сволочь!» – завершил рассказ дядя Валя. «Какой же ты неблагодарный! – возмутилась тетя Лиза. – Ну и ходил бы без сапог». «Давай-давай, защищай свою нацию», – проворчал дядя Валя и, шаркая шлепанцами, направился в коридор. «Замолчи, Валерьян! – закричала тетя Лиза.– Но куда же ты идешь? Тебе нельзя так много курить!»


Ну так вот, в ту пятницу старички после обеда что-то заспались, и я благополучно прошмыгнул мимо их двери в комнату, которую занимал самовольно, – подстраховался, правда, заявлением в исполком с просьбой улучшить жилищные мои условия за счет этой пустующей, девятиметровой, с окном в колодец.


Итак, вошел и сел за письменный стол. Вытащил из ящика и положил перед собой чистый лист бумаги.


Закурил.


Ф-ф-фу! сдунул с листа выпавшую из волос точку. После чугуна это уж всегда так. Ладно, что там у нас на повестке дня?


....................

....................

.....................

.....................


У станка, как и положено в моем нетипичном случае, сочинил я это четверостишие. Сочинил месяц назад и застопорился с продолжением. Ежевечерне садился за стол, рисовал, высунув язык, чернильных чертиков, и вертелось ведь на языке второе четверостишие, вертелось, но ведь и увертывалось от незавидной, что верно, то верно, участи немотствовать в ящике письменного стола, ну да, среди прочих моих виршей, ну да, отвергнутых в то или иное время редакторами литературно-художественных журналов...


Короче, и в ту черную пятницу мне не удалось создать совершенный, самодостаточный текст, и вот я вскочил со стула... и вдруг упал ничком на диван и долго лежал, уткнувшись носом в подушку, столь велика была степень моего отчаяния.


«Что же это, как же это, – размышлял я угрюмо,– почему же за весьма продолжительный период кошмарно-воздушного времени написал я так мало литературных произведений? Мой лермонтовский итог - скромная во всех отношениях десть, никакие не открытия или там откровения, горсть лирических замет-гамет, капли меда либидо, желчь подавленных желаний, и если все-таки можно назвать это творчеством, то какое же оно неприглядное, кропотливое, потливое, с низким лбом, недаром же я слагаю по стихотворению в год и переделываю до неузнаваемости одно из прежних, казавшееся безукоризненным, да-да, так и не сумел набить руку, хотя с юных ведь лет корпел, кропал, кропил чернилами белую бумагу, и вот лежу теперь лицом вниз, небесталанный, может быть, но, увы, бесплодный, силушка втуне томит мышцы, и выть хочется от обиды и тоски...»