Принц Гамлет и другие - страница 4
День был серый. И все было серо вокруг. Замшелые камни университетских зданий, вода в бассейне, даже на взгляд холодная, и мертвые листья, плававшие там, и посвист осеннего ветра в полуголых деревьях, и этот человек на пьедестале с застывшей на века скорбно-сардонической улыбкой, и серая патина времени на устало-насмешливых чертах его. Он тоже пытался стать хирургом века, вправить его вывих. (Он тоже пытался.) Но век не признал его, и он сам сказал о себе (ибо его ирония бывала направлена и против самого себя): «Провинциальный гений».
Я смотрел на презрительную усмешку, затвердевшую на лице философа, и думал: как эта каменная оцепенелость не идет к его вулканическому темпераменту! Иронию, которая обычно сопутствует безверию, Кьеркегор сделал опорой веры. Верить, заявил он, это значит понять, что бога нельзя понять. Надо думать, что бог несколько опасался этого своего не в меру рьяного поклонника, у которого не всегда можно было разобрать, то ли он верит, то ли издевается над верой. Чтобы обосновать бессилие разума, Кьеркегор напрягал все силы своего изощренного ума. Современные экзистенциалисты провозгласили Кьеркегора своим Магометом, Моисеем, апостолом Павлом. Впрочем, в наружности его не было ничего апостольского.
На кривых ногах, почти горбун, в щегольском пальто и цилиндре, фатовски сдвинутом на ухо, с зонтом под мышкой, с сигарой в зубах он ежедневно, как некое ритуальное действо, совершал прогулку по Королевской площади, по Восточной улице, сквозь центр столицы. Знакомые, увидев его, шныряли в боковые улицы, боясь жалящих насмешек. Он не выносил рядом с собой ничьего успеха. Когда вышла в свет книга его сверстника, тоже копенгагенца, великого сказочника Ганса Христиана Андерсена, Кьеркегор разразился разгромной критической статьей, озаглавив ее: «Из бумаг некоего, пока еще живого…»
Андерсен не остался в долгу и ответил сказкой «Калоши счастья».
«Дело было в Копенгагене, — начинает эту сказку Андерсен, — на Восточной улице, недалеко от Новой Королевской площади. В одном доме собралось большое общество…»
По счастливой случайности я остановился в Копенгагене совсем близко от этого дома на улице Бредгаде в гостинице «Викинг». Иногда утром я выходил погулять на Новую Королевскую площадь, где часовые в высоких медвежьих киверах сейчас, как и полтораста лет назад, маршируют попарно размеренным шагом вдоль дворца, полукругом обнимающего площадь.
Я шел мимо Королевского театра, мимо Академии искусств и выходил на Восточную улицу. Именно здесь две сверхъестественных дамы, фея Печали и маленькая прислужница феи Счастья, незримо проникли в дом, где в тот момент советник юстиции Кнап сцепился с неким Эрстадом. Несколько возбужденные пуншем, который они закусывали горячей лососиной, Кнап и Эрстад спорили о том, что же такое счастье. Услышав этот спор, феи поставили в прихожей свои калоши счастья, которые внесли столько суматохи в жизнь тихой датской столицы.
Андерсен одушевлял все, что видел. Он одарял страстями животных и даже вещи — штопальную иглу или оловянного солдатика. Но из Кьеркегора он вынул душу и превратил его в попугая:
«Попугай мог внятно выговаривать только одну фразу, нередко звучавшую очень комично: «Нет, будем людьми», а все остальное получалось у него столь же невразумительно, как щебет канарейки».
Этот попугай был самодоволен. Андерсен вкладывает ему в клюв хвастливый монолог:
«…Я знаю, что я умен, и с меня довольно… я сведущ в науках и остроумен… болтовней своей могу кого угодно поставить на место…»
Это все, что мог пролепетать кроткий сказочник в ответ на въедливую критику датского Мефистофеля.
Или датского Гамлета?
Ведь это Кьеркегор, а не Гамлет сказал:
«Повесишься, ты пожалеешь об этом. Не повесишься, ты тоже пожалеешь. Ты пожалеешь в обоих случаях».
Значит, есть и датский Гамлет. Ибо тот, классический, из Эльсинора, это ведь британский Гамлет.
Но когда Гамлет вновь появился в фойе театра в сапогах бутылкой, в косоворотке, такой свойский, простецкий, словно он не из Эльсинора, а из ресторана «Балчуг», и совсем не принц, а наш, московский парень, может, замоскворецкий, может, с автозавода имени Лихачева, что ли… нет, нет, сказал я себе, он не из Шекспира, уж скорее из Островского.