«Притащенная» наука - страница 4

стр.

Сугубо потребительское отношение государства к науке сохраняется по сей день. Более того, в советское время его и не скрывали вовсе, напрямую требуя от Академии наук ее связи с производством, активного внедрения результатов работ в промышленность и сельское хозяйство. Плодотворность же науки оценивалась не по числу нобелевских премий, полученных советскими учеными, а по числу договоров, заключенных институтами с фабриками и заводами. В итоге даже в системе самой Академии престиж чистой (фундаментальной) науки стал поневоле падать, ибо «чистые ученые» в явном виде висели на шее государства, ничего не давая ему взамен, тогда как «прикладники», находясь постоянно на виду, потихоньку заняли многие командные посты в науке и уже сами распределяли отпускаемые государством средства.

В-четвертых, реальный процесс российской истории оказался таким, что, благодаря ему, как точно заметил академик В.И. Вер- надский, русская научная мысль вступила в «мировую работу» только с XVIII века, точнее с его середины, отстав тем самым от рождения современной науки на полтора столетия. И это, несмотря на то, что мысль о «недостаточности развития наук в России» становится, по свидетельству В.О. Ключевского, общим место в изображении ее состояния, начиная с XVII столетия. Это «общее место» лишь в малой мере удовлетворилось реформами Петра I. О том же продолжали печалиться и весь XVIII век и большую часть века XIX. Но, как всегда в России, разговоры разговаривали, а дело двигалось крайне медленно. Самое главное, к чему они привели – а это уже для России немало – «уверовали в знание, хотя и не овладели им» [8].

С того самого времени, как русская научная мысль вступила в «мировую работу», российскому государству было не до науки. Более того, оно все делало, чтобы приглушить процесс ее естественного развития. Основные усилия власти употребляли не на раскрепощение мысли, а на ее убиение, ибо именно свободная мысль была, с позиций правительства, тем ядом, который отравлял российскую государственность и подтачивал ее основы. Шла непрерывная, не прекращавшаяся ни на один день смертельная борьба государства с желанием части общества хоть как-то ослабить его железные объятия. «Эта борьба была молохом, которому приносилось в жертву все. В русской жизни господствовала полиция, и нередко все государственные соображения уступали место соображениям полицейским. Для целей полицейской борьбы, для временного успеха дня приносились все жертвы, не останавливались ни перед чем» [9].

Утверждать поэтому можно с полной определенностью: не гносеологические, а идеологические и социологические проблемы были для российской науки основными за три столетия ее существования. Если воспользоваться лексикой французского историка знаний Мишеля Фуко, то всевозможные «техники власти», «надзор и наказание», «логики цензуры» оказывали на ее развитие не меньше влияния, чем конкретные эксперименты, наблюдения или целые философские доктрины [10]. Оттого наука не столько органично развивалась, сколько сражалась за право своего существования, а ученые поневоле приспосабливались к обстоятельствам. Появились даже успокаивающие душу рецепты, один из которых принадлежал историку Н.М. Карамзину, – мол, «цензура для таланта то же, что рифмы для истинного поэта».

Тут, кстати, налицо крайне ядовитый парадокс. Чиновники по-своему оценивали науку весьма точно. Принцип финансирования был не остаточным, а достаточным. Вполне достаточным для того, чтобы культивировать «знание ради знания», достаточным и для того, чтобы удержать свободную творческую мысль под колпаком власти, поскольку начавшаяся в середине XIX века капитализация русского общества делала его экономически открытым, и бюрократический абсолютизм предпринимал все от него зависящее, чтобы как-то притормозить его раскрепощение еще и в духовной сфере. Технический прогресс обеспечивался и финансировался нарождавшимся классом предпринимателей, а свободный научный поиск российскому правительству был всегда глубоко безразличен. Правда, во время реформ Александра II Академия наук и высшая школа чуть было не вырвались из цепких государственных объятий, получив права относительно автономного развития и даже самоуправления. Однако уже при Александре III чиновники быстро сориентировались, уразумев, во что для внутренней устойчивости российского монолита может вылиться подобная автономия; они с легкостью убедили царя в несовместимости самоуправления науки с «устройством правительственных учреждений России»