Про Лису (Сборник) - страница 9
Поезд замедлял ход. Пианист напряженно вглядывался в окно, но обзор загораживала шляпа мужчины, стоявшего перед ним. Лиса часто говорила, что не знает никого выше собственного аккомпаниатора. Но люди носили шляпы и каблуки. А еще люди носили перчатки, дорогие пальто из серой шерстяной ткани и запросто устраивали на сгибах локтей ладони спутниц. Как этот, впереди, в узком коридоре вагона. Женщина возле него выглядела уставшей, но ухоженной. Несколько старше самого Пианиста. Ее лицо иногда мелькало перед глазами, когда она оборачивалась, ожидая остановки. Ее длинные ногти зачем-то царапали ткань рукава мужчины, издавая трещащий звук. И Пианист вслушивался в него, стараясь заглушить в голове грохот тормозящего состава. Так проще было верить, что вот сейчас, всего через пару минут он сойдет. Сойдет навсегда. И ничего никогда уже не будет. Они живы. Довольно.
Вагон тряхнуло. Он протяжно скрежетнул и, прежде чем замереть, жалобно заскулил.
Их всего трое было в коридоре. Остальные следовали дальше. Трое, выходивших здесь и сейчас. Среди них — он. Один билет, пунктом прибытия в котором значился Ренн. Такие же билеты были у Шляпы и Женщины с усталым лицом. Они как-то сразу, неожиданно сразу, едва состав стал, двинулись по коридору к выходу. И Пианист тоже. Ни минуты не замешкался. И даже не обернулся.
Поприветствовал проводника.
Легко спрыгнул со ступенек на перрон.
Вдохнул прохладный воздух с неуловимым запахом, какой бывает на провинциальных вокзалах, даже чистых. Сколько их было, этих вокзалов? Гастроли, война. Сама жизнь.
Потом отвлекся, расслышал, как Шляпа обратился к нему с вежливым «Хорошего дня!»
И, наконец, окликнул его:
— Месье, у вас спичек не найдется?
Спички нашлись в сумочке его спутницы. Мужчина не курил.
Когда губы Пианиста коснулись сигареты, а на языке стал ощущаться привкус табака, он с облегчением выдохнул. Франсуа Диздье 1911 года рождения перестал иметь значение давно. В тот день, когда сам Пианист бежал из шталага. Сейчас Франсуа Диздье, человек, обладавший его и только его лицом, последует за Лисой в ее изящном кожаном кисете в Брест. В то время, как он сам, живой и здоровый, сошел в Ренне.
Если в мире что-то и было, то это голос. Ее голос. Не очень сильный. Оба знали, что не очень сильный. Слыхивали и сильнее. Но почему-то именно он пробирал до дрожи слушавших. Он влюблял в себя. Вызывал томление и желание. Сперва он, потом уже она. Будь она хромой уродиной, ее все равно любили бы. Но она была красива. И все, что было в ней, тоже вызывало томление и желание.
Пианист стоял в толпе военнопленных за проволокой, сжимая пальцами пуговицу формы. Ее острый край вдавливался в кожу. Но он намеренно сжимал ее все сильнее. Боли не было, а он хотел, чтобы было больно. Чтобы не стало сил смотреть на сцену, сколоченную из грубых досок, на которой пела и танцевала Лиса. Чтобы не стало сил любовался. Любить. И ненавидеть.
Аккомпаниатор был отвратителен. Раздражал ее. Пианист слишком хорошо знал этот взгляд, которым она могла уничтожить. Теперь этот взгляд был направлен на человека за инструментом. Несчастный! Он не представлял, с кем имеет дело!
Никто не представлял. Никто ничего про нее не понимал. Оказалось, что Пианисту тоже ведомо лишь то, что на поверхности.
— Французская подстилка для немецкого офицера, — негромко сказал Лионец.
Слова рассекли сбитый густой плотный воздух, с трудом доходя до сознания. Пианисту показалось, что слышно лишь потому, что на ухо. Но другие слышали тоже.
— Она и для тебя поет, — рассмеялся кто-то.
— В том-то и дело, что для меня она только поет. Самое интересное она покажет ему и наедине.
— Ну перепало бы тебе — а толку? Еле ходишь.
— У меня сломана одна нога. Остальное работает.
Лионец вернулся три недели назад из трудового отряда — после того, как свалился в канаву на заводе, где работал, его перелом кое-как залечивали в шталаге. Последнее время он занимался преимущественно тем, что пытался выжить.
Пианист не оборачивался к нему. Какой в том смысл? Они столько лет играли с Лисой вместе. Когда она хотела произвести впечатление на кого-то из тех, кто бывал на концертах, он чувствовал это безошибочно. Господи, он всю жизнь считал, что чувствует ее лучше, чем себя самого. А между тем… Ei warum? Ei darum! Ei warum? Ei darum! Ei bloß wegen dem Schingderassa, Bumderassa, Schingdara!