Прогулки по Флоренции - страница 13

стр.

«Тут они бросились друг другу в объятия и поцеловались».

«Нет, – говорит Джотто, – это было не так!» «Они движутся друг другу навстречу, следуя строжайшим законам композиции; их одежда ниспадает складками, и никто, вплоть до Рафаэля, не мог расположить их лучше».

«Нет, – говорит Джотто, – не так!»

Св. Анна порывисто бросилась вперед: ее взметнувшаяся одежда говорит нам об этом. Она схватила св. Иоакима за плащ и нежно влечет к себе. Св. Иоаким берет ее за руку и, видя, что она близка к потере сознания, поддерживает ее. Они не целуются, а только смотрят в глаза друг другу. И ангел Господний кладет руки на их головы.

21. За ними видны две грубые фигуры, занятые своими делами, – два пастуха Иоакима; один из них с непокрытой головой, на другом надета широкая флорентийская шапка с висящим сзади острым концом, очень похожая на цветок шпорника или фиалки; оба несут убитую дичь и разговаривают о Greasy Joan[6] и ее горшке или о чем-то в этом роде. Нельзя сказать, что это тип людей, которые, по законам драмы, установленным Расином или Вольтером, могли бы гармонировать с данной сценой.

Нет, но, согласно Шекспиру и Джотто, именно такие люди могли присутствовать там, так же как и ангел мог быть там, хотя теперь вам скажут, что со стороны Джотто было нелепо поместить его в небе, синий цвет которого любой химик может производить целыми бутылками. И теперь, после того как у вас побывали Шекспир и другие люди ума и сердца, следовавшие по пути этого юного пастуха, можете простить ему уродливые фигуры в углу. Но удивительно то, что он сам простил их себе после той школы, которую прошел. Мы в наши дни видели достаточно незатейливых картин, и потому нам кажется вполне понятным, что мальчик-пастух пишет пастухов, – что же здесь удивительного?

22. Я покажу вам, что в этом мальчике-пастухе это было удивительно, если только вы минут на пять вернетесь со мной в церковь и войдете в капеллу в конце южного трансепта и если день будет ясный и церковный сторож отдернет занавеску на окне трансепта. Тогда будет достаточно света, чтобы показать вам подлиннейшее и наиболее известное произведение учителя Джотто{13}, и вы поймете, какую школу прошел этот юноша.

У него был самый лучший и честный учитель из всех когда-либо существовавших; и если только вы знаете, кто такие великие люди, вы согласитесь, что учитель – половина их жизни. Они сами хорошо знают это, называя себя чаще именем своего учителя, чем именем своей семьи. Посмотрите же, какой образец имел Джотто перед собой! На всей иконе высотой десять футов и шесть-семь футов шириной буквально нет ни одного квадратного дюйма, который не был бы изукрашен золотом и красками так же тщательно, как греческий манускрипт. Ни в одном готическом королевском служебнике вы не найдете на первой странице таких искусно выполненных орнаментов, как те, что здесь покрывают трон Мадонны; сама Мадонна изображена величавой и знатной, в окружении одних только ангелов.

И именно здесь этот дерзкий мальчишка объявляет, что его народу не нужно ни золота, ни тронов, более того, что сами Золотые врата должны быть без позолоты, что между св. Иоакимом и св. Анной достаточно поместить лишь одного ангела, что их слуги могут делать что им угодно и никто не помешает им!

23. Это в высшей степени удивительно! И это было бы даже невозможно, если бы Чимабуэ был обыкновенным человеком, хоть и великим в своей области. Я сам, размышляя об этом прежде, не мог понять, как это случилось, пока не увидел работу Чимабуэ в Ассизи, где он предстает таким же независимым от своего золота, как и Джотто, и даже более мощным и способным на более возвышенные произведения, правда, быть может, не такие живые и свежие, как произведения его ученика. Mater Dolorosa[7], написанная Чимабуэ в Ассизи, остается до наших дней самой благородной среди всех Скорбящих Матерей христианства. Никто из художников после него не прибавил ни одного зве на к цепи идей, из которых он сложил сотворение мира и проповедовал его искупление.

Очевидно, он никогда не стеснял мальчика с того самого дня, как нашел его. Он учил его всему, что знал, говорил с ним о многих вещах, которые, как он чувствовал, сам был не способен написать; сделал его мастером и благородным человеком, но прежде всего христианином, и при этом оставил его пастухом. А Небо сделало его таким великим художником, что слова его эпитафии: «Ille ego sum, per quern pictura extincta revixit»